19 июля 1939 года. Мне снова пришлось прерваться, и я начинаю подозревать, что эти постоянные перерывы и положат конец моим мемуарам.
Месяц назад, когда мы пересекали Ла-Манш, я думала о Стелле. С тех пор я ни разу о ней не вспоминала. Прошлое возвращается лишь в те моменты, когда настоящее течет спокойно, как гладкая поверхность полноводной реки. Тогда сквозь эту поверхность видна глубина. В такие мгновения я испытываю величайшее удовольствие – не от мыслей о прошлом, а от ощущения, что живу настоящим во всей его полноте. Ведь настоящее, которое опирается на прошлое, в тысячу раз глубже, чем то, которое давит на тебя так сильно, что уже ничего, кроме него, и не чувствуешь. Так, например, фотографии воздействуют только на зрение, но не передают всей полноты момента, а чтобы почувствовать настоящее, скользящее, словно поверхность над толщей воды, необходим покой. Настоящее должно быть плавным, привычным. По этой причине – из-за того что рушится полнота жизни – любая перемена, например переезд, причиняет мне ужасное страдание: все рушится, мелеет, и там, где была глубина, остается лишь грязное каменистое дно. «Ну и что в этом настоящего? – говорю я Леонарду. – Вернемся ли мы когда-нибудь к настоящей жизни?». «В Монкс-хаусе», – отвечает он. И вот я пишу это, позволяя себе утренний отдых от рутинной работы над «Роджером», пытаясь хотя бы частично вернуть себе ощущение настоящего и прикрыть его разбитую гладь тенью прошлого. Позвольте же мне, подобно ребенку, босыми ногами входящему в ледяную реку, снова погрузиться в этот поток.
… Джим Стивен был влюблен в Стеллу. Он тогда свихнулся. И был на пике своего безумства. Мог примчаться в экипаже и заставить отца платить извозчику. Порой тот наматывал круги по Лондону весь день, и это обходилось в целый соверен [фунт стерлингов]. И отец платил. Ведь «дорогой Джим» был любимчиком. Однажды, повторюсь, он ворвался в детскую и пронзил хлеб своей тростью. В другой раз мы были у него в гостях на Де Вер Гарденс, и он писал мой портрет на маленькой дощечке. Некоторое время он считал себя великим художником. Полагаю, безумие внушало ему веру в собственное всемогущество. Однажды он ввалился к нам за завтраком. «Доктор Сэвидж147 мне тут заявил, что я скоро умру или сойду с ума», – хохотал он. Вскоре после этого он бегал нагишом по Кембриджу, был помещен в психушку и умер. Этот безумный детина с широкими плечами, красиво очерченным ртом, глубоким низким голосом, властным лицом и прекрасными голубыми глазами читал нам стихи – помню «На погребение английского генерала сира Джона Мура»148; он всегда напоминал загнанного быка, а еще Ахилла, лежащего на продавленной кушетке и рычащего стихи в надежде сорвать аплодисменты. И он, что довольно странно, был влюблен в Стеллу. Нам велели говорить Джиму, если мы встретим его на улице, что Стелла в отъезде – мол, гостит у Лашингтонов в поместье Пайпортс. В те времена любовь была окутана великой тайной.
Джим был всего лишь одним из ее поклонников. Главным же ухажером был Джек Хиллз. Ему-то она и отказала – в Сент-Айвсе; однажды ночью мы услышали, как она рыдает за стеной мансарды. Джек сразу же уехал. Отказ в те времена считался катастрофой. Это означало полный разрыв. Отношения между людьми, по крайней мере любовные, строились примерно так же, как сейчас между государствами – через послов и договоры. Заинтересованные стороны назначали встречу для предложения руки и сердца. В случае отказа объявлялась война. Вот почему Стелла так горько рыдала. Ее отказ мог иметь огромные последствия – как практические, так и эмоциональные. Джек сразу же уехал – кажется, на рыбалку в Норвегию; спустя какое-то время они снова начали видеться на официальных приемах. Переговоры шли через мою мать: без посредника было не обойтись. Вся эта церемония придавала любви торжественность. Чувства не выставляли напоказ; о многом помалкивали; в каждой семье существовал свой кодекс, в том числе религиозный, который так или иначе передавался и детям. Он был негласным, но вполне понятным.