Трагедия ее смерти заключалась не в том, что время от времени мы испытывали глубокое, невыносимое горе, а в том, что жизнь без нее казалась нереальной, и мы стали слишком серьезными и замкнутыми. Нас заставляли играть роли, которых мы не чувствовали, и подбирать слова, которых мы не знали. Это удручало и отупляло. Это заставляло нас лицемерить и тонуть в условностях траура. Возникало множество глупых и сентиментальных идей. Тем не менее мы боролись, и вскоре ожили, но это привело к конфликту между тем, какими мы должны быть и какими были на самом деле. Тоби сумел выразить это словами. Однажды, перед тем как вернуться в школу, он сказал: «Глупо продолжать в том же духе…», – то есть сидеть взаперти и стенать. Меня потрясло его бессердечие, но я знала, что он прав. И все же – а как иначе?
Именно Стелла первой приподняла эту траурную вуаль. И в дом проникло немного света.
20 июня 1939 года. Вчера вечером, пересекая Ла-Манш136, я думала о Стелле – очень отрывисто и бессвязно, в то время как за дверью кто-то ругался; прибывал поезд, согласованный с расписанием судов, лязгали цепи, а пароход время от времени громко фыркал. И поскольку на утро после бессонной ночи всегда чувствуешь себя рассеянной и разбитой, вместо того чтобы вернуться, как следовало бы, к «Роджеру», я запишу эти обрывочные и бессвязные мысли, которые однажды, возможно, послужат мне заметками для полноценного текста.
Сколько вообще осталось людей, которые помнят Стеллу? Очень мало. Джек умер на прошлое Рождество. Джордж и Джеральд – пару лет назад; Китти Макс и Маргарет Массингберд137 – уже давно. Сьюзен Лашингтон138 и Лиза Стиллман еще живы, но где они и как живут – я не знаю. Возможно, поэтому я думаю о Стелле менее отстраненно и более правдиво, чем кто-либо из ныне живущих, кроме разве что Ванессы, Адриана и, возможно, Софи Фаррелл139. О детстве Стеллы я почти ничего не знаю. Она была единственной дочерью красивого барристера140 Герберта Дакворта, но он умер, когда ей было года три-четыре, и Стелла не помнила ни его самого, ни тех лет счастья нашей матери. Если судить по обрывочным рассказам и тому, что я сама замечала, первые осознанные воспоминания Стеллы пришлись на годы наибольшего горя. Это многое объясняет в ее характере. Ее первые воспоминания связаны с глубоко несчастной овдовевшей матерью, которая «творила добро» (Стелла хотела, чтобы это было написано на надгробном камне), посещала трущобы и онкологический госпиталь141 на Бромптон-роуд. Наша тетя-квакерша142 сказала мне, что это вошло у матери в привычку, поскольку один случай там особенно «потряс ее». Таким образом, детство Стеллы прошло в тени этого вдовства; каждый день она видела перед собой прекрасный образ матери в черном платье с вуалью и, возможно, переняла ее наиболее выраженные черты – беззаветную, почти собачью преданность; пассивную болезненную привязанность и беспрекословную зависимость.
Они были солнцем и луной друг для друга: мать – ярким светилом, а Стелла – отражающим спутником. Мать была с ней строга. Всю свою заботу и тепло она отдавала Джорджу, который пошел в отца, и Джеральду, родившемуся уже после его смерти и отличавшему слабым здоровьем. Со Стеллой она обращалась сурово, и еще до их свадьбы мой отец однажды сделал матери замечание. Она согласилась, но объяснила, что строга с дочерью, потому что воспринимает ее