– хотя она уже спала, а я будила ее, лишь бы услышать чей-то голос. Это ранние страхи; позже, когда Тоби пошел в школу и оставил Нессе свою обезьянку Жако, которую она брала с собой в постель, мы стали сочинять истории, как только нас оставляли одних. Начало всегда было такое: «“Клемон, любимое дитя”, – сказала миссис Дильк80», – а дальше следовали какие-то невероятные истории о семье Дильк и их гувернантке мисс Розальбе; о том, как они вскрывали половицы и находили мешки с золотом; устраивали пиры и ели яичницу «с большим количеством шкварок», потому что богатство настоящих Дильков, по сравнению с нашим скромным достатком, поражало. Мы замечали, что миссис Дильк часто меняла наряды, а моя мать редко покупала себе новое платье.


Множество ярких красок и резких звуков; какие-то люди; карикатуры; комичные фигуры; несколько пронзительных моментов бытия, и каждый из них словно очертил круг сцены в бескрайнем пустом пространстве – вот так примерно и выглядит мое детство. Именно так я вижу его и себя на отрезке жизни с 1882 по 1895 год. Детство можно сравнить с большим залом, в который через небольшие окна проникает причудливый свет, – с тихим ропотом в абсолютной тишине. Однако и в эту картину надо привнести движение, перемены, ведь ничто не стоит на месте. Должно возникнуть ощущение, словно что-то приближается и вдруг отдаляется, увеличивается и уменьшается, ускоряется и замедляется, проносясь мимо крохотного существа; нужно передать ощущение того, как это самое существо, ведомое ростом рук и ног, невольно, неумолимо движется вперед и растет, будто дерево, поднимаясь из земли, ветвясь и распуская листья из почек. Вот что неописуемо и вот почему все образы статичны: скажешь, что было так-то, – и все уже в прошлом, все изменилось. Какая же это неимоверная сила – жизнь, превращающая ребенка, который едва научился различать голубые и фиолетовые пятна на черном фоне, в 13-летнего подростка, способного пережить все то, что я ощущала в день смерть матери 5 мая 1895 года, ровно 44 года назад с точностью до нескольких дней.

Это показывает, что в моей зарисовке прошлого не хватает не только бесчисленных подробностей – я упустила нечто куда более важное: те инстинкты, привязанности, влечения и страсти, которые связывали меня с другими людьми с первых мгновений сознания. Нет ни одного слова, способного описать их, потому что они менялись едва ли не каждый месяц. Если верна моя мысль о том, что все завершившееся в детстве легко описать благодаря цельности образа, то мне не должно составить труда раскрыть свои чувства к матери, умершей, когда мне было тринадцать. Я должна бы видеть ее не искаженной последующими впечатлениями – как вижу мистера Гиббса или Кларка. И хотя для них моя теория справедлива, образ матери совершенно в нее не вписывается. Это любопытное исключение, и я попробую объяснить его, поскольку оно, вероятно, поможет понять, почему мне так трудно сейчас описать и свои чувства к матери, и ее саму тоже.

Когда мне перевалило за сорок – можно уточнить дату и посмотреть, когда я начала писать «На маяк»81, но особой необходимости в этом нет, – образ матери стал для меня настоящим наваждением. Я слышала ее голос; видела ее перед собой; занимаясь повседневными делами, я постоянно представляла, что бы она сказала или сделала. Словом, она незримо присутствовала рядом, играя важную роль, как одни люди – в жизни других. Это воздействие – под ним я имею в виду осознание того, как на нас влияют другие группы людей; общественное мнение; все, что говорят и думают окружающие; все те порывы и тяготения, которые делают нас такими или этакими, – никогда не анализировалось ни в одной из биографий, которые я с величайшим удовольствием читаю, или же упоминалось лишь вскользь.