На ум приходит еще одна карикатура, хотя есть в ней что-то жалостное. Я имею в виду Жюстин Нонон. Она была очень старой. На ее вытянутом костлявом подбородке росли маленькие жесткие волоски. Она была горбуньей и передвигалась как паук, цепляясь длинными сухими пальцами за спинки стульев. Почти все время она проводила в кресле у камина. Я сидела у нее на коленях, а она покачивала меня вверх-вниз и хриплым, сиплым голосом пела: «По кочкам, по кочкам, по маленьким лесочкам, в ямку – бух!»72 – тут ее колени раздвигались, и я проваливалась вниз. Жюстин была француженкой, когда-то работала у Теккереев, а у нас лишь гостила. Она жила в [лондонском пригороде] Шепердс-Буш и часто приносила Адриану стеклянную банку меда. У меня сложилось впечатление, что Жюстин была очень бедна, и ее мед смущал меня, ибо казалось, что она оправдывала им свой визит. Еще она говорила: «Я приехала на своей карете с парой лошадей», – имея в виду красный омнибус. И мне было очень жаль ее, особенно когда она начала хрипеть, а сиделки сказали, что ей недолго осталось; вскоре Жюстин умерла. Больше я ничего не знаю, но вспоминаю ее как абсолютно реального человека – столь же цельного, как те трое стариков.
2 мая… Я указываю дату, потому что, кажется, нашла подходящую форму для этих заметок – способ включить в них настоящее, по крайней мере настолько, чтобы оно служило хорошим фундаментом. Было бы интересно противопоставить нынешнюю себя тогдашней и показать этот контраст. К тому же прошлое сильно зависит от настоящего, и то, что я пишу сегодня, через год я бы уже не написала. Но проработать эту идею мне не под силу – пусть все остается на волю случая, ведь я пишу урывками, в качестве передышки от «Роджера». Сейчас у меня нет сил на тот изнурительный труд, которого требует создание цельного произведения искусства, где одно вытекает из другого, и все складывается в единое целое. Быть может, когда-нибудь, освободившись от работы над очередным произведением искусства, я возьмусь и за это.
Но продолжим: три старика и старуха – цельные личности, потому что они, повторюсь, умерли еще в моем детстве. Никто из них не жил дальше и, следовательно, не изменился, как изменилась я и другие люди, вроде Стиллманов и Лашингтонов, которые развивались и обрастали новыми чертами, но в итоге так и остались незавершенными. То же самое и с местами. Я не могу представить Кенсингтонские сады такими, какими видела их в детстве, потому что была там всего два дня назад – в холодный день, когда вишни казались зловещими в бледно-желтом свете грозы с градом. Я знаю, что в 1890 году Сады были куда больше, чем сейчас. Начнем с того, что они не были соединены с Гайд-парком. Теперь же одно плавно перетекает в другое. Мы приезжаем на машине и оставляем ее у новенького киоска. А тогда в Садах были Широкая аллея, Круглый пруд и Цветочная аллея. И тогда же – я еще постараюсь вернуться к тому времени – в Садах было двое ворот: одни напротив Глостер-роуд, другие напротив Квинс-гейт. У обоих входов сидели старухи. Та, что у Квинс-гейт, была высокой, худощавой, с козлиным лицом, рябым и желтушным. Она торговала орехами и, кажется, шнурками для обуви. Однажды Китти Макс сказала о ней: «Бедняжка, это все от пьянства». Она всегда куталась в шаль и казалась мне блеклой, размытой, искаженной копией бабушки, у которой тоже было вытянутое лицо, но она носила на голове мягкую шаль, словно пудинг из тапиоки, скрепленную аметистовой брошью с жемчугами. Другая старуха была приземистой и толстой. К ней всегда был привязан огромный букет воздушных шариков. Эта пышная, вечно трепещущая и крайне желанная масса держалась на тонкой веревочке. Ее шарики, красные и пурпурные, всегда видятся мне такими же яркими, как цветы на платье моей матери, и они всегда колыхались на ветру. Всего за пенни она отцепляла один шарик от своего букета, привязанного к поясу, и я кружилась с ним. Она тоже носила шаль, а лицо ее было сморщенным, как сдувшийся в спальне шарик, если он «доживал» до нашего возвращения домой. По-моему, и няня, и Суни