Глава 2


Ее смерть 5 мая 1895 года положила начало периоду «восточной скорби», ибо в затемненных комнатах, причитаниях и неистовых стенаниях, несомненно, было что-то вышедшее за рамки обычной скорби и окутавшее подлинную трагедию драпировками с восточным орнаментом. Твой дед во многом напоминал древнееврейского пророка; в нем сохранялась часть удивительной энергии молодости, однако он перестал тратить силы на покорение гор37 и управление каретой; все его внимание на протяжении многих лет было сосредоточено на доме. И теперь, когда вопреки ожиданиям жена умерла раньше него, он стал похож на человека, у которого земля ушла из-под ног и который ползет вслепую по миру, наполняя его своим горем. Но никакие мои слова не могут передать его чувства или даже силу их выражения в одной сцене за другой, происходивших на протяжении того ужасного лета. Одна дверь, казалось, всегда была закрыта, но время от времени из-за нее доносились какие-то стоны и взрывы эмоций. Он постоянно беседовал с женщинами, которые приходили выразить соболезнования; они заглядывали, явно нервничая, а выходили раскрасневшимися, заплаканными и растерянными, словно их захлестнула волна чужого горя, и шли отчитываться перед Стеллой38. В самом деле, нужна была вся ее дипломатия, чтобы убедить отца хоть чем-нибудь заняться после завтрака. Случались ужасные застолья, когда, не слыша нас или пренебрегая попытками утешить его, отец отдавался во власть эмоций, которые, казалось, раздирали его на части, и громко стенал, снова и снова заявляя о желании умереть. Не думаю, что Стелла хоть на мгновение спускала с него глаз в те месяцы, когда он сильнее всего нуждался в помощи. У нее всегда было что предложить ему; она не отходила от отца ни на шаг и порой умоляла кого-нибудь из нас поговорить с ним или позвать его на прогулку. Иногда по вечерам она подолгу сидела с ним наедине в кабинете, снова и снова выслушивая стенания об одиночестве, любви и угрызениях совести. Измученный и развинченный, отец тем не менее начал терзать себя мыслями о том, что именно он не успел сказать жене; как сильно он любил ее и как она молча сносила все тяготы и страдания жизни с ним.

«Я ведь лучше Карлайла39, не правда ли?» – как-то раз спросил он в моем присутствии. Вероятно, Стелла мало что знала о Карлайле, но ее заверения звучали снова и снова; через силу; настойчиво. Несомненно, есть странное утешение в том, чтобы заставить живых слушать твои признания в злодеяниях, совершенных по отношению к мертвым; живые не только могут утешить своим взглядом на ситуацию со стороны, но и таинственным образом являют собой силу, которую можно умилостивить признанием и которая способна даровать нечто вроде истинного отпущения грехов. По этим причинам, а также из-за привычки открыто выражать свои чувства, он не стеснялся вываливать на Стеллу страдания и требовать постоянного внимания и любого утешения, на которое она вообще была способна. Но что она могла? Прошлого-то не вернуть; следовательно, все зависело от того, кем она являлась или кем стала, внезапно оказавшись в чрезвычайно близких отношениях с человеком, к которому, как к отчиму и пожилому литератору, она прежде относилась с уважением и была привязана лишь формально. Положение Стеллы до этого кризиса было довольно своеобразным; да и характер ее, каким он видится теперь, когда мы сравнялись по возрасту, примечателен – примечателен и сам по себе, и своей судьбой; над жизнью Стеллы нависли серьезные угрозы, но краткость [этой жизни?] и какое-то трепетное отношение к детству затрудняет хоть сколько-то внятное повествование.