Всё было как длящийся, обморочный сон.
Возле прокричали:
– С Черкасска!.. Горсть и ещё полгорсти! Вернулись! Засадной отряд! Весь день кружили с татарвой по степи!.. Насилу отбили их!
– Батька, батька, батька… – повторял беззвучно, одними губами, Степан, пробираясь меж присталых лошадей и задирая голову.
…грязные бороды, бесноватые глаза…
…лошадиные морды в кровавой пене…
Отец окликнул сынов сам.
Он был на чужом коне. Без шапки. Дробные выемки в изуродованной щеке забиты грязью.
Смотрели друг на друга так, будто виделись жизнь назад.
– …здесь? – спросил Тимофей, чуть склонившись и вглядываясь сыновьям в лица. – …Яшка с вами?.. Матрёнушка?..
…по конскому ржанью, по густеющему навозному и сенному духу догадался: везут на конный торг.
Минька подмигнул:
– Пособишь подобрать лошадку, Стёпка? У вас, слыхивал, добрые базары в Черкасске… Ногаи пригнали утрось табун отборный. И кызылбашские люди торгуют, а у них товар случается – эх!..
…азовский конный торг был вынесен за городские стены.
Проехали мимо Дона, такого близкого, но дотянуться к нему было – как до матери во сне.
Издалека гладь водная казалась недвижимой. Камыш на том берегу был выжжен. Далеко виднелась степь, и над ней – несчётные облака. Над тем берегом висел беркут.
У конного торга стояли в ряд несколько едален и кофеен.
В гостевых клетях шумели.
Пахло жареной камбалой, овечьим сыром, зеленью, бараниной.
У кофеен, под открытым небом, сидели множество людей в тюрбанах. Одни курили кальян, другие дремали.
Неподалёку виднелся прогон, через который, верша счёт, загоняли лошадей.
Указывая путь повозке, Минька первым заехал в раскрытые ворота с той стороны, где торговали ослами.
Торговцы в татарских халатах сидели подле ослов на сене. Многие пили кофе. Высокие кофейники стояли тут же.
Миновали загон с пастушьими собаками. Собаки, безучастные ко всему, спали; лишь две молча бегали вдоль изгороди.
Степан примечал ногайские, турские, черкесские, славянские, греческие, кизилбашские, ляшские, сербские, цыганские лица и платья. Тюрбаны, замшевые калфаки, матерчатые буреки, башлыки, шубары, валяные колпаки, папахи, рогатовки, тюбетейки, – всё здесь мешалось, как в грибной жарёхе.
Разноязыкие выкрики были понятны ему.
Меж рядами ходили толмачи, громко предлагая помощь:
– Чингенелернен, ногайларнен, эрменилернен хонуша билирим! Кельдиниз эки аяхла, кетерсиз дерт аяхла! (Говорю с цыганами, с ногаями, с армянами! Пришли на двоих, уйдёте на четырёх! – тат.)
– Хандлюе для ляха, для русака, для вшелякего словэна, волоха и булгажина! В блонд не впровадзе, скшивдзичь не позволе! (Торгую для ляха, для русака, для всякого словена, для валаха и болгарина! Не введу в обман, в обиду не дам! – пол.)
Минька часто останавливался.
Минуя низкорослых, пузатых ногайских лошадей, смотрел иные породы. Не отвечая на поклоны и таратористую речь торговцев, призывал Степана разделить с ним радость.
– Взгляни, Стёпка! А?.. – кричал, и тут же торговцу: – Да отстань ты, рожа неумытая… Аз сам себе сынши. Заморенная, гляжу, кобыла твоя! Через кудыкину гору, что ли, довёл её сюда… Всех, кто навстречу шёл, обогнал на ей?.. Собаке оставь на праздник!.. Во-о-он к той пойдём приценимся лучше, слышу, зовёт меня. Стёпка? Слышишь, что зовёт?
Степан перетерял и перегубил лошадей несчётно, и хоть всякую бурушку свою и каурушку помнил, и прочих соловых, и буланых, и гнедых, и вороных тож, – но прикипать сердцем отучил себя. Однако восторг втайне всё равно настигал его, когда видел, как по тонким и сухим ногам лошадиным пробегает лёгкая дрожь.