С Сашей такой тишины не было. Она бы и не смогла там так стоять. Он бы уже подошёл, спросил, что случилось, зачем морщишь лоб, где полотенце, почему не села. Забота у него была с оттенком власти. И тогда это злило. А сейчас – вспоминалось почти с теплом. Не потому, что было лучше. Просто потому, что там было проще.

Мила знала, слышала, как Данила шаркает босыми ступнями по полу и с тихим стуком открывает дверцу шкафа, чтобы не разбудить её, если вдруг снова уснула. Он искал свою футболку, двигался осторожно, но в каждом звуке было что—то успокаивающее, будто он сам наконец нашёл место, где можно быть и не прятаться.

После той ночи он стал спокойнее – не был больше подавленным, не был отстранённым, а как будто наконец перестал бояться, что его прогонят. Он больше не замирал, когда говорил, не просил глазами, а просто жил рядом, как будто это было разрешено.

С Сашей, наверное, всё было бы иначе. Не факт, что лучше, но по—другому. Он бы не допустил, чтобы она оказалась в этой ситуации. В том—то и дело – не допустил бы. Перекрыл бы всё, что шло не по его логике. Он умел жить по правилам. А она тогда хотела правил. Хотела, чтобы было понятно, за что хвалят, за что ругают, где правильно, а где перебор. Хотела, чтобы кто—то говорил: «Так надо».

Но когда он начал говорить это слишком часто, стало ясно – под этим «так надо» нет воздуха.

Она вернулась к столу, села, не включая свет. В комнате было уже достаточно утреннего – серо, но различимо. Поставила локти на стол, голову опустила в ладони. Слушала, как течёт утро. Где—то у соседей щёлкнул выключатель, хлопнула входная дверь. Кто—то вышел, кто—то начал день. А у неё день уже был. Без начала и без конца.

Сашина квартира пахла другим. Табаком, даже если он не курил – оставалось в одежде. Чаем с жасмином, который он почему—то любил. И каким—то спокойствием. Не уютом – именно спокойствием. Там не нужно было думать о том, что говорить. Всё было отрепетировано. Они даже ссорились по шаблону: сначала – молчание, потом – резкая фраза, потом – «ладно, давай не будем». Никакой глубины. Но и без опасности.

С Данилой всё иначе. Слишком честно. Без договорённостей. Без сценариев. Он говорит, как чувствует. Смотрит так, будто в ней нет ничего плохого. Будто всё, что она делала, – правильно. Это страшнее, чем осуждение. Саша, если бы знал, что произошло ночью, закричал бы. Возможно, ударил бы. Ушёл бы навсегда. Данила – просто прижался утром, как будто ничего не изменилось.

А у неё изменилось. Она знала. В теле, в голове, в движениях. В том, как теперь стояла чашка на столе, и как она не могла на неё смотреть без внутреннего дрожания.

Она прошлась по комнате – не потому, что нужно было что—то сделать, а просто чтобы двигаться. Подняла плед с пола, встряхнула, аккуратно сложила. Поставила на место кресло, которое стояло чуть под углом. Вытерла тряпкой подоконник, хотя там не было пыли. Всё это делала не думая. Просто потому, что надо было себя куда—то деть.

Саша называл это «режим очистки». Говорил: «Ты начинаешь тереть всё подряд, когда не хочешь думать». Он умел замечать такое. Но не умел быть рядом, когда это случалось. Сидел в телефоне, в планшете, в разговоре по работе. А потом говорил: «Надо было сказать, я бы обнял».

Но уже было поздно. Как с чашкой – если остыла, согреть можно, но вкус будет не тот.

Мила пошла к окну. Глянула во двор. Пустой асфальт, пара припаркованных машин, один человек с собакой. Всё выглядело, как обычно, и в этом была доля утешения. Что мир всё ещё тот же, несмотря ни на что.