В голову сам собой пришёл Саша. Не от тоски и не потому, что она жалела. Просто вспомнился – как человек, с которым когда—то была тишина. Не такая, как сейчас, не напряжённая. А ровная, устоявшаяся, бытовая. Та, где всё на месте. Даже если не всё по—настоящему хорошо.
Он был старше, не сильно, но это чувствовалось. Уверенный, прямой, с хорошей работой и привычкой держать всё под контролем. Когда они только начали встречаться, Миле казалось, что она нашла то, что искала – плечо, надёжность, порядок. Он всегда знал, что сказать, умел справляться с чужими проблемами и никогда не жаловался на свои. С ним было спокойно. Не страстно, не захватывающе – но спокойно. После всех её метаний это казалось чем—то почти драгоценным.
Он забирал её с работы, даже если ей было неудобно. Упаковывал еду в контейнеры, когда она оставалась у него. Мог купить куртку и принести домой, просто потому что увидел и понял, что ей подойдёт. Иногда – да, навязчиво. Но в те месяцы она воспринимала это как заботу. Только потом поняла: за этой заботой был счёт.
Когда она сказала, что хочет оформить опеку над Данилой, Саша долго молчал. Он не кричал, не обвинял. Просто смотрел на неё, как будто она вдруг стала для него кем—то другим. А потом начал говорить – медленно, без эмоций, но с той холодной решимостью, от которой становилось только хуже.
Говорил, что это ошибка. Что в ней правит чувство вины. Что она молодая, что ещё может устроить свою жизнь. А Данила – не её ребёнок. Не её крест.
Она пыталась объяснить. Что это не жалость. Что она чувствует – по—другому не может. Что Людмила ушла, и она не может отпустить его. Саша слушал и всё больше отдалялся. Не внешне – внутри. Он стал как будто резиновым. Все слова отскакивали. В конце он сказал: «Если ты сейчас выберешь это – ты больше не вернёшься. Я не буду ждать, не буду смотреть, как ты тонешь в чужой ответственности».
Последний вечер с ним она помнила плохо. Помнила, как собирала свои вещи в молчании, как он сидел в другой комнате, не выходя. Помнила, как закрывала за собой дверь и не слышала, чтобы он подошёл. Не позвонил ни через день, ни через неделю. Не написал. Не узнал, справляется ли она.
Тогда она была уверена, что поступила правильно. Сейчас уже не знала.
Не потому, что жалела. А потому что не понимала, что именно выбрала. Саша ушёл, но в чём—то остался – в ней самой. В той её части, которая хотела, чтобы всё было понятно. Чтобы по графику, по расписанию. Чтобы утро начиналось с фразы: «Тебе кашу или тост?» – и не было этой бездонной тишины на двоих, где каждый жест значил больше, чем можно вынести.
Она сделала глоток кофе. Холодный, чуть горький. Саша бы не дал ей пить это. Поставил бы чайник. Налил бы свежий. И, может быть, даже не заметил бы, что у неё внутри всё перевёрнуто.
Но она выбрала иначе. И теперь жила в этом иначе. С Данилой, с его дыханием, с его простыми словами, которые разрушали все её прежние конструкции.
Она не жалела. Просто вспоминала. Просто сравнивала. Просто понимала, что тогда сделала выбор, последствия которого только начали распаковываться.
Она допила кофе и пошла вылить остатки в раковину. Плеск был коротким, глухим, как будто в комнате не хватало эха. Опрокинула чашку вверх дном, посмотрела, как капли стекают по стенке – медленно, вязко. Потом просто осталась стоять у мойки. Не для дела, а потому что не знала, куда ещё себя поставить.
Иногда ей казалось, что всё это не совсем её жизнь. Будто подменили – не резко, не с трагедией, а потихоньку. Как в том старом трюке, где кипяток подливают в таз с холодной водой по капле, и ты не замечаешь, как стало обжигающе. Только в какой—то момент смотришь на руки – покраснели.