Ворчанье подтвердило нам, что Ксантиппа, не удосуживаясь скрываться, шпионила за перегородкой.

– Прошу тебя простить дурные привычки моей супруги. Ее горячая кровь и бешеный темперамент усугубляют ситуацию, когда она хочет ее разрешить.

Ворчанье за дверью усилилось, в нем слышалось неодобрение.

– Она женщина отважная и добродетельная. Но она напрасно пытается скрыть свои качества, особенно от меня, ее мужа, я-то уж ее знаю. Я ее уважаю и люблю.

Тишина за дверью означала, что Ксантиппа чуть приструнила свой гнев или даже позволила себе короткий миг благодушия. Сократ предложил мне выпить. Хотя для возлияний было еще рановато, я почувствовал, что зарождавшееся между нами дружеское расположение требовало принять чашу этого нектара, и я согласился.

Когда я прислушивался к разговорам на агоре, до меня, разумеется, долетало и упоминание имени Сократа, одного из афинских софистов, учителей, способных выстроить речь, снабдить ее аргументами, всколыхнуть слушателей и увлечь их за собой. Здесь, в Афинах, влияние почти целиком зависело от владения словом. Если человек принадлежал к высшему классу, обладающему избирательным цензом, ему следовало владеть ораторским искусством; этого требовали как судебные процессы, так и политика – без виртуозного владения словом нельзя было ни обвинить, ни оправдать. Ладно выстроенные фразы не просто меняли течение жизни – они творили действительность: войну и мир, горе и радость. Ничто не ценилось так высоко, как красноречие. Незнание риторики, этой методики убеждения, серьезно подтачивало положение афинянина, ведь речь была из числа важнейших инструментов власти. А потому уроки Протагора, Эватла, Продика и Сократа, этих профессионалов, торговавших своим мастерством, были весьма востребованы[15].

Сократ, человек с необыкновенной репутацией, показался мне очень обыкновенным.

Это был коренастый мужчина невысокого роста, быстрый в движениях. Его полные огня глаза никогда не оставались в покое, они бегали вправо, вверх, вниз, влево, будто их будоражила некая стихия, и было не понять, движутся ли они в рассеянности или взывают к слушателям. Зато его губы оставались под строгим контролем. Хотел ли Сократ говорить? Прежде чем открыть рот, он упорядочивал мысли, и лишь когда его лицо становилось сосредоточенным и серьезным, это означало, что сейчас он заговорит.

Что-то в его внешности хромало. Сидел он или шел, он непрестанно поправлял свой короткий плащ из грубой ткани, одергивая его то на плече, то на брюхе, перетягивая то на спину, то на пах; сначала мне подумалось, что плащ плохо скроен, но потом я понял, что плохо выстроено само тело, кривоногое, мощное и неуклюжее. Каждая деталь в отдельности была сработана вполне сносно, однако все вместе приводило в замешательство. Крепкие икры сравнялись в обхвате с тощими бедрами; фигура была бы солидной, но ниже брюха сходила на нет; нервные и крепкие предплечья примыкали к хлипким плечам с повисшими дряблыми бицепсами, цветом бледнее капустной кочерыжки. В Сократе соседствовали зрелость и старость: по груди разбегалась черная гладкая короткая шерсть, которая никак не вязалась ни с окладистой седой бородой, ни с обширной глянцевой залысиной. Мужское и женское начала были уравновешены: суровый обветренный лоб, изборожденный глубокими морщинами, высился над мягкими пухлыми губами, похотливыми и влажными, которые нежились среди пучков никогда не остригаемой растительности. Нос Сократа, как и его супруги Ксантиппы, придавал лицу сходство со звериной мордой; что-то звериное добавляли и волосатые плечи – нет-нет да и проскальзывало в его облике животное начало. Я ощущал с ним неловкость, не понимал, нравится он мне или нет, и никогда не знал, к кому я обращаюсь.