– Все просто, Аргус. Чтобы юношу признали афинским гражданином, он должен быть сыном гражданина, и отцу надлежит представить сына своей фратрии, а затем, по достижении восемнадцати лет, вписать его в свой дем. С этого момента юноша получает доступ в экклесию[16] – собрание, которое решает все вопросы, – а при определенных условиях также в магистраты и в судьи. Вставай. И повторяй за мной.
Глядя мне в глаза, он стал произносить бессвязные фразы и велел точно воспроизводить их звучание; мой акцент он тут же исправлял. Стоило мне сосредоточиться, как дело быстро пошло на лад: за прошлые века я успел освоить множество наречий и приобрел фонетическую гибкость.
– Потрясающе! Думаю, дело у нас выгорит.
Что он затеял? Сначала расхваливал тонкости афинского законодательства, а теперь преподал мне урок произношения. Семейка Дафны была определенно помешана на статусе гражданина и отвергла наш союз навсегда. Я раздраженно подумал, что в плане умственных способностей репутация Сократа была сильно раздута. Я сел и тяжело вздохнул.
– Э нет, не расслабляйся, – протрубил он, – мы уходим.
– Куда?
– К твоим родителям.
Был час сиесты. Под палящим солнцем все застыло. И иссушенный кустарник, и изнуренные козы в жухлой траве, и распластанные ящерицы, неотличимые от трещин на камнях, – все замерло под выцветшим безоблачным небом. Когда мы пробрались во двор этой фермы, затерянной на дальней окраине Афин, и я звякнул в металлический колокольчик, на его звук никто не вышел. Никто не шевельнулся. Только чуть пряднул ухом осел. Рабы, не занятые полевыми работами, спали.
– Никоклес, должно быть, в доме, – прошептал Сократ, будто боясь нарушить тишину.
Мы проникли в дом. Он тоже спал, и нас приветливо окутала его прохлада. Здесь царило легкое оцепенение, сгущая тишину и покой; на потолке дремали мухи. Бодрствовала лишь косая струйка света, вытекавшая из неплотно закрытых ставней, и в ней лениво кружила пыль.
– Вот он, – шепнул Сократ.
На соломенной лежанке спал старик, изборожденный морщинами до кончиков пальцев. Он был щуплый и смуглый, узловатый, как виноградная лоза, а рот в младенческой гримасе удивления округлился куриной гузкой, что выглядело и трогательно, и странно среди всех этих складок. Невзирая на летнюю жару, старик натянул на себя кучу шерстяных одеял.
По комнате тек затхлый запах мочи, фекалий и прелого белья. Время остановилось. Облезлые перегородки, потускневшие оловянные горшки, позеленевшие медные кастрюли, запыленные статуэтки, поблеклая керамическая плитка, букет засохших цветов – все говорило о том, что жизнь в этих стенах замерла. Что произошло? Если кто-то еще здесь и шевелился, об этом доме никто не заботился.
Сократ сделал несколько шагов, стукнув подошвой сандалии. Спящий очнулся.
– Пазеас! – радостно брякнул он, не успев присмотреться.
Увидев, что перед ним стоит Сократ, он попытался исправить оплошность, выкрикнув еще энергичней:
– О, Сократ, дорогой друг! Какая радость!
Он без передышки сыпал приветствиями и добрыми пожеланиями, многословно, хлопотливо и растерянно. Казалось, запруду пробила вода и ей уже не остановиться.
Обращался он к Сократу, но то и дело с беспокойством поглядывал на нас с Дафной.
Сократ поблагодарил его тоном, каким успокаивают испуганное животное, затем представил нас. Старик растерянно смотрел на меня, прикидывая мой возраст и оценивая внешность. «Как это возможно?» – говорили его глаза, в которых читались упрек и восхищение. Он мельком взглянул на Дафну, не вызвавшую в нем подобного волнения, и хлопнул в ладоши. К несчастью, его жест оказался лишь призрачным повтором какого-то воспоминания: его иссохшие ладони не произвели никакого звука. Но Сократ тут же повторил его жест: по дому разнесся звучный хлопок, и прибежали две служанки. По их изумленным физиономиям было ясно, что гости в доме большая редкость. Пошла суматоха, старик бранил бестолковую прислугу, никто не мог вспомнить, как принимают гостей.