Та же пустыня, как в дни Синая!
Козни те же, как в дни Синая!
И те же глаза глядят из глазниц,
Но лика Моше[40] нет среди лиц!
Здесь соблазняют народ тщетой,
обманом красивым, речью пустой…
А идол тот же – телец золотой.
«Но скупая британская почта в Сионе…»
Но скупая британская почта в Сионе —
она только мелкие суммы приносит:
пятьдесят тысяч,
сто,
а счастливая весть
о том, что надежды сбылись и расчёты,
и деньги евреи шлют из-за моря,
не приходит к потомству Кораха с почтой…
И трудно сдержать им свою печаль,
своё раздраженье и гнев…
Потому что сто тысяч – это капля.
Нужно больше, намного больше:
миллион хотя бы, но каждый месяц.
И будут тогда сыны Кораха кастой —
ваятелями тельца золотого;
и пожелтеют глаза смотрящих,
когда им скажут: «Вот бог твой, Израиль!
Умножишься и утучнеешь скоро!»
И ослепит их блестящий идол:
оставят они и забудут Бога,
и голову позабудут и сердце.
Благословят они щедрость рук,
которые им каждый день дают,
как будто в дар, их воловий труд…
«Я молод, и, как задира, горяч…»
Я молод, и, как задира, горяч,
и если б рождён был в своей стране —
волочиться за юбками и кутить,
как многим поэтам, пристало бы мне.
Пылает кровь, как зажжённая нефть,
когда от вина веселье в сердцах,
но скалам родины нашей нужны
тоска вековая и кожа в рубцах.
От Ибн-Гвироля[41] и до меня
мудрости горы, пайтанов[42] ряд;
а у меня – шершавый стих
поэта, которому родина – яд.
Сынам Кораха песнь: радость у них!
Из цикла «Дворовый пёс»[43]
«А вы удивляетесь: где мой пыл…»
А вы удивляетесь: где мой пыл?
Почему не скачет горячий конь? —
Устал наездник, сошёл с коня…
Если нет в идее отчизны огня —
гаснет и мой огонь.
Печаль моих братьев гнетёт меня,
поэтому я коня осадил,
на плечи груз мечты возложил,
и, словно в гору, бреду без сил…
А сейчас послушайте повесть о том,
как человек становится псом.
«И вот, изнемог я среди умудрённых…»
И вот, изнемог я среди умудрённых,
изрекая много красивых фраз,
ткать покрывало для прокажённых,
чтоб язвы их гнойные скрыть от глаз.
Чтобы с трибун, довольны собой,
они могли говорить с толпой.
И я, оглушённый их слов раскатом,
сказал: притупилось моё перо;
я буду скоро, живым экспонатом,
блестеть, как музейное серебро.
Мой дед показал бы спину лукавым:
мой дед не лоточником был, а равом[44].
И для меня великая честь,
как дед мой порою, хлеб с солью есть.
«И снова день: вокруг Тель-Авив…»
И снова день: вокруг Тель-Авив,
а у меня – овечий испуг
того, кто видит не сочный луг,
а улиц и переулков разлив.
И даже язык молитвы и грёз,
язык отцов меня утомил:
весь город этот ко мне подступил,
навис и давит, словно утёс.
Куда бежать? Бреду, как изгой:
вот банк стоит, а рядом – другой…
Страна моя, родина скал и теснин!
Тут море простёрлось, там – магазин,
и я, неприкаянный, здесь один.
«И вот спускается вечер: в небе…»
И вот спускается вечер: в небе
сияет Давидова царства слава.
А здесь, на родине, как на чужбине,
шаги – как будто Девятого ава[45].
В харчевню я принёс своё тело:
овцу, на которой штаны и рубаха,
и ел, и тусклая лампа мигала,
как человек, дрожащий от страха.
И бедность и тайну, и труд сидящих
за трапезой – из своего закутка
познал я, движенья их рук увидев,
когда утих во мне голос желудка.
Там Реувен говорил Шимону:
«Электростанция эта – чудо!
Вспять потечёт поток Иордана,
и перед Ярмуком[46] встанет запруда.
А в Наараим[47] – обед буржуйский,
и деньги есть, но вот незадача:
утром выходишь, как бык на пашню,
а вечером – валишься с ног, как кляча…
Но ничего…
Скоро будет иначе!»
«И когда я, насытившись, вышел – в спину…»
И когда я, насытившись, вышел – в спину
упёрлась рогами корова хамсина