Чтобы плоды дозрели – и сквозь тени
От сердца к сердцу не проходит свет.
Я вспомню всё. И пусть мне тускло светит
Моя свеча – но в сердце торжество.
Я позову тебя, и мне ответит
Шуршанье платья – платья твоего.
И в полночь, озарённый звездопадом,
Душой приникну к твоему огню;
И вспомню я, что ты все годы рядом
Была со мной – и слёз не пророню!
Шуламит[36]
Ты – Шуламит! Голубка молодая!
Одна в саду забыта, и в тоске
Душистый мёд лесистых гор вдыхая,
О друге грезишь в каждом уголке.
Твой гнев пылает, братьев догоняя,
А те смеются, скрывшись вдалеке;
И ранит мир краса твоя, сверкая,
Как острый меч в протянутой руке.
День опалил твой лик, созрела мгла
В тени твоих грудей, и ночь легла,
И пряный аромат в саду расцвёл.
Как до сих пор не встретился с тобой
В горах твой друг?! Ведь зов весенний твой
Всю землю Иудеи обошёл!
Рахель
(Рая Блувштейн) 1890, Саратов – 1931, Тель-Авив
Предвестник
Предвестник мрачный приходил
Ко мне в полночный час:
Скелет без мяса и без жил,
С глазницами без глаз.
И знала я уже тогда,
Что рухнул мост времён,
Что с прошлым больше никогда
Меня не свяжет он.
Худой кулак узрела я,
Раздался адский смех:
Да будет эта песнь твоя
Последнею из всех!
Праматери Рахели
Уйду я из дома вдаль,
И станет мне крышей синь
В краю, где ветры пустынь
Твою развевали шаль.
Прямее нет колеи,
Не смолкла твоя свирель!
Как шла по песку Рахель,
Так ноги идут мои!
Ури Цви Гинберг
1896, Бялый Камень (Галиция) – 1981, Тель-Авив
Из цикла «Песнь сынов Кораха[38]»
«Песнь сынов Кораха у зияющей бездны…»
Песнь сынов Кораха у зияющей бездны.
Беспечный пикник от пустыни до моря.
А бойцы между тем изнывают от скуки…
Не предвестника здесь, а алхимика ждут,
превращающего в серебро
даже раковины в песке:
деньги, деньги нужны!
Песнь сынов Кораха…
Пропасть видна…
Почему ты молчишь, поэт и пророк?
Ведь в час, когда у порога отчизны
опасность стоит, по-разному бьются
сердца говорящих на одном языке —
потому что провиденья нет.
И ты сынам Кораха слова не скажешь,
или нет у тебя топора, чтобы гниль сокрушить?
Несчастны они, потому что не видят
беду, как не видят глазами затылок.
Открой я уста – должны мои речи
струиться, как кровь, из открывшейся раны.
Должны быть подобны львиному рыку
и молоту, бьющему по наковальне.
Иначе награда мне – только насмешка!
Уж лучше я вставлю в рот свою трубку,
зажму её крепко между зубами,
и буду курить и молчать.
«И в долгом молчанье, курящемся дымом из уст…»
И в долгом молчанье, курящемся дымом из уст,
жжёт совесть бессонная сердце моё.
Так солнце горит сквозь туман, озарив окоём,
И это – как Облачный Столп[39] и сияние Пламени в нём.
И знаю я то, что судьба моих слов
подобна судьбе наковальни, безгласной, пока
молот не занесён,
пока отдыхает кователь: с прокуренной трубкой во рту
сидит у порога Времён…
«На судьбу моих неуслышанных слов…»
На судьбу моих неуслышанных слов,
как на сталь наковальни, склоняю главу,
и, как молот она,
раскалённый и тяжкий, лежит.
Где-то цокот копыт: в тишине
слышу медленный шаг коней.
Эти кони недавно в бой
гордых всадников смело несли…
А теперь – не мчатся они,
ковыляя, по рынку идут,
ибо нет на копытах подков.
Кони армии, поражённой в бою,
так приходят домой: на них
только сёдла…
Поводья висят,
и ноги коней без подков…
И я слышу медленный шаг
неподкованных конских ног,
а в кузнице – тишина.
«И штаб сынов Кораха есть, а в нём…»
И штаб сынов Кораха есть, а в нём
чёрный стол, покрытый сукном:
кусок зелёной выцветшей ткани
лежит на столе, как повязка на ране.
И всё по-прежнему в этом стане: