Номах неумело помогал. Она, где криком, где лаской, подсказывала ему бледными, будто вываренная земляника губами.

Утомившись от родовых мучений, начала вдруг выкрикивать Номаху:

– Воины… Когда ж вы наубиваетесь уже? Когда крови напьётесь? Мало вам, что пашни сором заросли, что дети отцов забыли, что по полям костей, как листьев осенью разбросано? Мало вам? Что ж вы делаете, мужики? Что творите?..

Её усыпанное бисером пота лицо опало, черты заострились.

– Что молчишь?

– Да шумная ты. Чего я поперёк лезть стану?

Она упала на пропитавшуюся потом подушку, закрыла сгибом локтя глаза.

– Ой, божечки…

– А рубим друг друга оттого, – неторопливо ответил Номах, – что есть те, которые хотят, чтоб был в мире человек унижающий и человек униженный. Человек, у которого есть плеть, и тот, для которого эта плеть предназначена. За то боремся, чтобы не было плети. Чтобы каждый с рождения свободным был.

– Не будет такого! – громко дыша, сказала баба.

– Будет.

Она убрала руку с лица и сжала ею ладонь Номаха.

– Не будет…

– Будет.

…Кончилась метель. Наверху кто-то плеснул льдистой водой на купол небосвода, и она разлетелась, застыла мелкими светящимися брызгами звёзд. Месяц лёгким яликом поплыл в тишине.

Заснула в избе баба, уложив по ребёнку на каждую руку. Притулился на укладке Номах.

Хозяйка поднялась, когда он ещё спал. Покормила в темноте детей. Грузно переваливаясь, выбралась наружу, очистила окна от снега.

Потом долго и спокойно точила в сенцах большой, как сабля, нож, пробовала подушечкой тонкого пальца остроту лезвия. Пошаркала точилом по блестящему лезвию топора.

Глубоко проваливаясь в снег, добралась до закуты.

Ахалтекинец прянул навстречу ей ушами, отвёл глаза от ворвавшегося в дверь яркого света…

Номах проснулся, разбуженный запахом варящегося мяса. Сел на укладке, крякнул от боли в ноге. Ощупал штанину в чешуйках запёкшейся крови. Вспомнил, как принимал роды, усмехнулся: «война всему научит».

Глянул на хозяйку, управлявшуюся возле печи, бледную, но собранную и сосредоточенную.

– Что, мать, нашлось мясо?

Она не ответила, лишь искоса глянула на него.

– А говорила, нету… – протянул Номах.

– А тогда и не было, – неохотно ответила она.

Ещё не пришедший в себя после глубокого, как донбасская шахта, сна, он не сразу понял смысл её слов.

– Что? – закричал, секунду спустя.

– А то, – спокойно ответила та. – Всё одно твой конь не жилец был. У меня батька коновалом был. Я с малолетства знаю, какая скотина жива будет, а какую резать надо, пока дышит.

– Ладно брехать! Там рана-то плёвая была!

Его затрясло, как при лихорадке. Невзирая на боль, он скособоченным рывком вскочил на ноги, рванулся к бабе и с размаху коротко ударил её по лицу, в область маленького, будто кукольного, уха. Она упала, раскинув руки, но быстро подобралась, прикрыла лицо и грудь, опасаясь, что Номах начнёт лупить её ногами. Верно, наполучала в своё время от мужа достаточно.

В другое время, наверное, он так бы и сделал, но сейчас рана заявила о себе резкой и пронзительной, будто трёхгранный штык, болью, и Номах замер, вцепившись в повязку и скрипя зубами.

Он постоял над ней, задыхаясь, сжимая крепкие, как камни кулаки и боясь, что сейчас бросится и задушит её.

Продышавшись, вернулся к укладке, сел, уронил голову в ладони.

– Я же теперь тут, как волк в яме. Бери меня тёплого.

Баба медленно поднялась, провела руками по лицу, словно отирая следы удара, и, с трудом переставляя ноги, двинулась к кровати. Выпростала из-под рубахи крупные сильные груди, принялась кормить детей.

– Хорошо, сейчас зима. Конь твой там, в закуте до самой весны пролежит, – сказала негромко, почти мечтательно, глядя в окно, где сиял ярче церковного убранства на Рождество выпавший ночью снег. – Надолго хватит. До травы…