После нескольких теплых месяцев в Лондоне мы уехали на лето во Фрешуотер42, и жара там, в заливе, наполненном, казалось, испарениями и пышной растительностью, пропитала, словно дым, все воспоминания о духоте, тишине и атмосфере, удушавшей острыми чувствами, так что порой возникала буквально физическая потребность в остром выплеске и свежем воздухе. Стелла и сама напоминала белый цветок в заросшей душной теплице, поскольку в ней произошли перемены, казавшиеся ужасно символичными. Никогда еще она не выглядела такой бледной. И все же, как это ни удивительно, хотя вполне естественно, первый импульс к нашему освобождению исходил именно от твоего деда; краткий импульс, то возникавший, то исчезавший. Во время прогулки, например, он мог отбросить в сторону все наши условности и на мгновение показать удивительно свободную жизнь, яркую и ничем не замутненную; дать понять, сколько всего предстоит узнать, сколько прочесть книг и что можно достичь успеха и счастья без вероломства. В такие моменты и правда казалось возможным продолжать прежнюю жизнь, но вести ее более осознанно и подстегнуть, как он выражался, все прочие чувства через горе. Однако продолжительность этих просветов, несомненно, зависела от более близких отношений, чем те, на которые мы были способны в том возрасте. Мы были слишком молоды, и за сочувствием, которое не требовало бы стольких усилий, ему приходилось обращаться к другим людям, чья несвязанность с нами родством и иной характер не позволяли им так же быстро, как нам, понять насущнейшую потребность отца. В подобные моменты он был прекрасен, прост и энергичен, как ребенок, необыкновенно восприимчив к ласке; невероятно нежен. Мы бы помогли ему тогда, если бы могли, и отдали бы все, что имели, и чувствовали бы, что это практически то же самое, в чем он нуждался. Но время ушло.

Временами было волнительно смотреть на наш незрелый мир и представлять, что мы, привилегированные люди, вступили в конфликт с ним. На самом деле перемены, которые произошли, когда мы вернулись в Лондон и занялись своими делами, отчасти придали нам сил, ведь мы старались быть достойными Стеллы, и наша жизнь значительно ускорилась благодаря рыцарской преданности, которую она в нас пробудила. Рыцарская – ибо до подлинного товарищества нам было далеко и существовала вероятность, что любое наше предложение помощи останется незаметным, а если Стелла вдруг примет его, то это вызовет восторг; ее отдаленность от нас делала подобные моменты близости необычайно приятными. Но увы, никакая скромная дружба, какой бы романтичной она ни была, не могла дать ей ощущение, что мы всецело разделяем ее мысли; они оставались непостижимыми, а Стелла в своем горе была неизменно одинока. Случалось, что один из нас входил в комнату и, застав Стеллу в слезах, чувствовал ужасную растерянность, а она тут же утиралась и говорила обычные вещи, словно не веря, что кто-то из нас способен понять ее страдания.

Именно в это время, я полагаю, твоя мать впервые несколько неуверенно «вышла на сцену»; ей тогда было почти семнадцать. Из всех ее качеств Стелла особенно ценила честность и мудрость, а все потому, что ее часто сбивали с толку эксцентричные выходки твоего деда, и она слишком легко списывала их на величие его интеллекта, а также потому, что она узнавала в Ванессе, как в характере, так и в личности, черты матери. Ванессу, в общем-то, можно было считать наперсницей, и она к тому же была единственным человеком, ради которого не приходилось ничем жертвовать. Да и сама Стелла, вероятно, испытывала ту удивительную и глубоко личную гордость, которую чувствует женщина, когда видит красоту выражения собственных достоинств другой женщиной, своего рода преемственность или передача эстафеты, и гордость эта была трепетной, во многом напоминавшей материнскую радость. Не знаю, насколько это покажется надуманным, если я назову еще одну, хоть и негласную, причину роста симпатии Стеллы к Ванессе. Вот уже два или три года единственным женихом, который в то время выделялся на фоне других ухажеров, который очень нравился твоей бабушке и которому Стелла сдержанно благоволила, являлся Джон Уоллер Хиллз. Тогда он был худощавым и довольно бедным на вид молодым человеком, пробивавшимся в жизни, казалось, только благодаря своей решительности и непоколебимой честности; он напоминал привязчивого жесткошерстного фокстерьера, в упрямстве и хватке которого в то время, когда все обстоятельства, в общем-то, были против него, чувствовалось какое-то благородство, вызывавшее своего рода шуточный спортивный интерес и даже жалость. Он приходил каждое воскресенье, часами вгрызался в разные темы, как терьер в кость, и подолгу подбирал слова, пока, наконец, не осмеливался произнести их вслух. Себе он не изменял. Он точно знал, чего хочет, и – если только его крепкий череп не треснет, обнажив бесчисленные двусторонние извилины, а это просто невероятно, – можно было не сомневаться, что он своего добьется, за исключением, конечно, одного [руки Стеллы]. Ведь при всех его достоинствах, вызывавших уважение и восхищение других людей, мало что в Джеке могло полюбиться с первого взгляда. Казалось естественным – чувствовать себя обязанным ему за верную службу на протяжении двадцати лет и отплачивать регулярными посиделками у камина, сервировкой для него стола по воскресеньям или правом называться дядюшкой наших будущих детей. Но чтобы не поддаться обаянию второстепенных достоинств и выбрать Джека в качестве одного единственного, того самого, Стелле пришлось долго присматриваться к нему и неоднократно отказывать. Он удовлетворял многим требованиям, но и этого не хватало, чтобы вознаградить его любовью. Однако после смерти матери Стелла стала гораздо менее требовательной, ибо потеряла интерес к своей судьбе и не видела ничего, за что можно бороться; Джек же проявлял настойчивость и постепенно становился естественной, хотя и второстепенной, частичкой ее самой. Несомненно, у него перед глазами стоял четко выстроенный план, изложенный на бумаге в комнатушке на Эбери-стрит, и он просто неукоснительно следовал ему. Но и в этом было нечто притягательное для той, кто считал себя всего лишь пустой оболочкой среди живых людей. Долгие визиты, сопровождавшиеся длительным молчанием или всплесками разговоров на отвлеченные темы – лососевый промысел, например, или романы Стивенсона