Как приятно в самую жару летнего полдня забраться в прохладный дедовский амбар, пропахший овчинами, да шубами, разными травами, связанными в пучки и подвешенными под самый потолок. Стащить с верёвки кусок вяленого мяса, баранины и, развалившись на старом тулупе, грызть это мясо, превратившееся уже в кость от долгого хранения.

Часто Гришку так и находили, спящим в амбаре, с куском сухого мяса в руке. Счастливое, беззаботное детство.

Летом в деревню пришёл ещё один солдат. И руки, и ноги у него были на месте, вот только кожа на руках, как и на лице, была слишком уж заветренная. Даже, правильнее сказать, ошпарена чем-то. И постоянно лопалась на сгибах, выдавливая наружу кровь и какую-то другую, совсем прозрачную жидкость.

Звали солдата Иваном. Жить его определили в церковный заезжий дом, так как родных у него не было. Да он, собственно, и не спрашивал разрешения, сам поселился. Аргументом, позволяющим ему вести себя столь вольно, была винтовка, с которой он не расставался даже в туалете.

Уже на второй, или на третий день Иван собрал всех поселковых активистов и довольно доходчиво объяснил за какой-то час, всё то, над чем мучились мужики всю предыдущую зиму. Объяснил, что такое советская власть, кто такие коммунисты, кто такой Ленин и за что он борется.

Он же, Иван, стал председателем ячейки коммунистов, куда записались пять человек. Двое из которых бывшие солдаты. Записался в коммунисты и Иван Андреевич, Гришкин отец. Мать тихонько плакала по целой ночи, проклиная такое неспокойное время. Плакала и всё приговаривала, едва шевеля губами: да хоть бы деточек-то успеть поднять. Хоть бы успеть.

Видимо она просто чувствовала своим безграмотным умом приближение больших перемен, приближение большой беды.

Откуда-то из-за реки, видимо без дорог, а прямо полями, появлялся всадник на взмыленном коне и, проткнув шальным галопом всю деревню, подлетал к церковному гостевому домику, где его уже встречал Иван. Конь судорожно вздымал бока, пытаясь успокоить дыхание, а всадник, перекинувшись парой слов с Иваном и передав ему пакет со свежими газетами, уже пришпоривал, уже рвал конские губы удилами и летел дальше, летел вдоль Миасса к другим поселениям, к другим деревням.

Не дожидаясь вечера, коммунисты собирались и слушали свежие новости, узнавали, что делается в ближних городах. С каждой газетой, с каждым приездом нарочного, местные активисты становились более уверенными, более смелыми в своих мыслях и поступках, даже, можно сказать, более наглыми.

Однажды вечером в калитку к Баландиным постучали. Хозяин вышел. Перед ним стоял Иван, сжимая одной рукой ствол винтовки. Сзади стояли ещё двое в солдатских гимнастёрках. Один нервно помахивал пустым рукавом. Ещё дальше и чуть в стороне сбились в кучку мужики.

– Чего вам? – хозяин давно уже заметил наглую искру в глазах мужиков, видел, как та искра всё усиливается, всё разгорается, становится ярче и заметнее.

– Есть постановление об изъятии конной повозки с каждого зажиточного двора. Так что завтра утром прошу представить.

Иван и сам нервничал, не каждый день такие требования предъявлять приходится, а если по правде, то вообще впервые. Нервничал. Пристукивал прикладом винтовки по земле, и пыль, крохотным облачком, поднималась от этого пристукивания.

– Боле ничего? Только повозку?! – желваки у Баландина заходили, грудь выгнулась колесом, борода приподнялась и едва заметно вздрагивала. Солдаты, сопровождавшие Ивана, чуть отступили. Иван набычился, стоял твёрдо.

– Боле ничего. Пока.