Стало жутко – покойно, холодно, пусто…

В окно заглядывало солнце – ясное небо…

Глаза тупо смотрели вперед, в одну точку…

Мысль остановилась, замерла…

Хаотично вертелось в голове – «нет, это ужасно!»…

Да, он прав, прав…

Это ужасно…

Итак – все кончено…

Я чувствую, что это какой-то страшный толчок, какое-то [страшное] начало – концу.

А ведь я люблю его с такой силой, с таким отчаяньем!

Сегодня он не был в театре.

Завтра тоже вряд ли будет.

Значит, до среды. В среду – генеральная345.

Что я скажу ему, как мы встретимся? Я подойду к нему совсем просто и спрошу, сердится ли он на меня. Ведь виновата я…

Не могла сдержаться, при всех чуть не упала в обморок – это ужасно…

Главное, не было повода.

Правда, вчера у него в тоне звучала одна какая-то равнодушная нотка, но ведь это вообще с ним бывает; потом, Бог знает, быть может, расстроен был, занят чем-нибудь.

Он вправе рассердиться на меня, разлюбить меня…

Такие выходки противны, они раздражают.

Что он думает обо мне…

Я шла вчера из театра и плакала горько-горько…

Не стеснялась прохожих. Было все равно.

Было одно мучительное страданье в душе…

Где исход?..

Господи, как я запуталась… Передо мной словно стена огромная выросла…

Ничего не пойму.

Небо, солнце, сцена, моя работа – все отодвинулось вдаль, он один стоит – [слово вымарано] любимый до сумасшествия, до отчаянья!

18 сентября [1907 г.]. Вторник

5 часов.

Думаю сегодня вечером зайти в театр.

Томительно до крайности…

Хоть бы [он. – зачеркнуто] увидать его, поговорить с ним…

Так грустно!

Работать, работать…

Когда человек в деле – на душе покойнее.

___

В театре его не было…

Как-то мы завтра встретимся…

Мне страшно… Вдруг «кончено все»…

Это ужасно! Ни минуты больше не останусь здесь…

Сейчас рассмеялась в душе…

Уехать, а деньги?

Смешная!..

Как все просто решать головой.

20 сентября [1907 г.]. Четверг

12 часов ночи.

Приходится писать вкратце – ничего не поделаешь, времени окончательно нет.

Ну так вот – в одной половине души, «актрисочьей», как я называю, – отвратительно. Вчера была генеральная 13-ти картин, и я со своим выходом – села в калошу… Так осрамилась, что хуже нельзя…

Ну – не стоит говорить об этом – тяжело, тяжело… мучительно… Зато в другом уголке души – ясно, чисто, радостно…

Много ходили [вместе] после репетиции, много говорили. Ночь была чудесная, ясная, с синим небом, всё в звездах. Бродили по пустынным переулкам, рука об руку. Так как-то удивительно хорошо, как добрые товарищи. Первый раз за все время после весны – говорили по-настоящему серьезно и глубоко.

Все объяснил мне – и на душе стало радостно, хорошо…

Говорит, что надо быть как можно осторожнее теперь, потому что все взоры в театре с любопытством устремлены на него: как поведет себя Качалов без жены? И вот, щадя самолюбие Нины Николаевны [Литовцевой], надо вести себя сдержанно.

Просит меня помочь ему в этом, пойти ему навстречу.

На мою выходку не рассердился, но «был огорчен ужасно», страшно мучился.

Сейчас пора спать, завтра допишу.

22 [сентября 1907 г.]. Суббота

Около 2‐х ночи.

Сейчас из театра. Устала адово – выбирали костюмы для «Годунова».

Вас. видала мельком.

Он такой мягкий, ласковый…

Вчера вечером я пошла его провожать к Смирновым346. Много говорили дорогой. Он просил позволения ухаживать в театре за Стаховой, Кореневой и другими девицами для отвода глаз, чтобы иметь возможность свободнее и чаще бывать вместе со мной.

Я окончательно воспротивилась.

Я же с ума сойду, если он, например, целый вечер будет сидеть со Стаховой и ни разу не подойдет ко мне. Я измучусь.

«А я думал, вы будете умницей и сами пойдете навстречу мне…»