"Ты сделал, что должен. И вот – плата.
В этом мире ты не герой. Ты – аномалия."
Он закрыл глаза.
Не потому что уснуть.
А потому что открывать – больше невыносимо.
Он проснулся не от света. От тишины.
Такой, что будто выскребает изнутри.
Ни звука. Ни гула улицы. Ни случайного хлопка двери.
Он открыл глаза.
Потолок – матовый. Не старый, но без признаков времени.
Свет – не тёплый и не холодный. Безэмоциональный.
Пахло – не хлоркой. Пахло отсутствием всего.
Он попытался встать.
Тело – не слушается. Как будто им управлял кто-то другой – и ушёл.
На руках – бинты.
На правой – след от капельницы. Уже пожелтел. Значит, давно.
Он в комнате. Одна кровать. Один стул. Стены – без гвоздей, без рисунков, без надежды.
Дверь – с окошком.
За стеклом – ничего. Пустота, затянутая светом.
Он понял, где он.
Не в больнице. В отсеке.
Где не лечат – наблюдают.
В комнату вошёл человек.
Не врач. Не санитар. Просто человек в одежде без лица.
Сел.
Достал блокнот.
Ничего не говорил.
Валентин ждал.
– Вам снится… одно и то же? – наконец спросил. Спокойно. Слишком.
Он не ответил. Смотрел в угол. Там, где раньше – в жизни – могли быть ботинки. Или стакан. Или кот.
– У вас в анамнезе – травма. Утрата. Развод. Алкоголь. Агрессия.
Пауза.
– Когда вы впервые услышали голос?
Валентин повернул голову.
– Я не слышал.
– Но вы сказали, что кто-то вел вас. Что "что-то" помогало вам делать реанимацию.
Он заглянул в блокнот.
– "Руки знали сами." Так вы сказали. Это из стенограммы.
Валентин усмехнулся. Губами. Глазами – нет.
– Вы когда-нибудь… не знали, вы ли это? – спросил он. Не врачу. Себе.
– Я, может, вообще не тот. Может, тот – умер. А я тут лежу. Остаток. Шум. Запись от тела.
Врач ничего не ответил. Только сделал пометку.
Валентин снова в полудрёме. Кровать скрипит даже от взгляда. В углу – ещё одна койка. На ней – мужчина, возраст неопределённый, лицо – как будто его рисовали из памяти, забывая детали.
– Ты линию нарисовал? – спрашивает он, будто продолжает вчерашний разговор.
Валентин не отвечает. Только смотрит. Тот продолжает:
– Линию надо. Белым. Или мысленно. Прямо у изголовья. Чтобы знали: нельзя. Нельзя на территорию. Нельзя мазать. Понимаешь?
– Кто?
– Ну они. Кто ночью приходит. Мажет. Говном. От души. Не из злобы – из воспитания. Так положено.
Он улыбается. Совсем чуть. Как человек, который уже давно знает, что смеяться можно только в одиночку.
– А ты не веришь, да? Ты новенький. Думаешь, тут лечат. Ха. Тут смотрят. Записывают. Сортируют. Если ты им не подходишь – тебя вниз. Не на этаж. Ниже.
Валентин молчит. Мужик склоняет голову.
– Ты думаешь, ты здесь потому что с ума сошёл? Нет. Ты здесь потому что знаешь. Потому что почувствовал. А такие не должны просто жить. Им нужно… оформление. Присмотр. Контроль.
Он вдруг резко замолкает. Смотрит на стену. Потом говорит, почти шёпотом:
– Тихо. Слышишь?
Валентин не слышит. Но ему кажется – он начинает.
Шестой день. Или восьмой. Или первый.
Во времени здесь не было смысла. Всё одинаковое: каша как замазка, таблетки без объяснений, серый свет, который не греет, не злит – просто есть.
Валентин проснулся от того, что нечего было чувствовать. Ни холода, ни тепла, ни раздражения. Только лёгкий зуд в мозгах, как будто кто-то шептал где-то у затылка: "вставай. не спи. оно близко".
Он сел. Кровать заскрипела, как будто пожаловалась.
На прикроватной тумбочке – миска. Всё ещё теплая. Каша в ней была серой. Не в смысле цвета – в смысле смысла. Её нельзя было есть. Её нужно было принимать, как наказание.
– Постройтесь на осмотр, – раздалось из динамика. Голос без пола, без интонации.