– В этой песне говорится о любви и смерти, – сказал я. Хотел добавить что-то еще, но не стал. Потом переведу, если попросят. И запел:

– На город мой безмолвна и бела
Ложится ночь, укутавшись в метели,
Два ангела ко мне в окно влетели,
Сложив за спинами замерзшие крыла,
Сказали мне, что Королева умерла
И замолчали. Я хотел уехать
Тотчас из города, где ночь белым бела,
Безмолвна. Где быть может, «Умерла» —
Чуть слышно прошептало эхо
За мною вслед и подавилось смехом.
Им нечего мне было рассказать,
Я понял все по их молчанью,
Расправив крылья над плечами,
Два ангела летели к небесам
В свой добрый мир, из моего назад.

Люди слушали молча, завороженно глядя мне в рот. Я чувствовал себя удавом Каа в городе обезьян. Но краем глаза я увидел, как из-за соседнего столика поднялся какой-то человек и проворно вышел из нашего зала. Все, что я успел заметить в нем – зачесанная на лоб челка и большие уши. Не всем, значит, нравится, как я пою. Ну и ладно, скатертью дорога. Я опустил глаза, чтобы больше не видеть ничего такого, что могло бы сбить меня.

– На город мой безмолвна и бела
Ложится ночь, укутавшись в метели
Волшебное виденье стало тенью
И отраженьем тени в зеркалах,
И страхом плотским пред Господним гневом.
Для всех живая умерла сегодня Королева
И значит, все грехи я оплатил
Тем, что другой такой мне не найти.

Я замолчал и поднял глаза. Не знаю, может, я преувеличиваю или выдаю желаемое за действительное, но лица окружающих казались мне потрясенными.

– Тебе, братец, не здесь надо петь, – сказал Бенедикт, – а в столице выступать. Бабки бы огребал немеряные.

Я с удивлением увидел, что у него на коленях примостился молодой штурман Брайан, и по щекам его текут слезы. Надо же какой чувствительный. И это при том, что не понимает слов. Или Бенедикт так и не отпустил его руку, и бедняга плачет от боли? Но нет, руки Брайана свободны.

– Все-равно я с вами не пойду, – хлюпнув носом, сказал тот, – хотя уже хочется…

Бенедикт словно и не слышал его. Сделав глубокий вдох, будто бы отгоняя от горла комок, он изрек:

– Такой странной музыки я еще не слышал. Ни на что не похоже. – (Еще бы, – подумал я, – все-таки пять столетий прошло.) – И язык… Чей, говоришь, это язык?

– Джипси, – привычно соврал я. – Этот табор ползает по задворкам, и мало кто его знает…

– А вот и лжете, сударь мой, Роман Михайлович, – раздался скрипучий голос неподалеку.

Я вздрогнул. И поразило меня даже не то, что кто-то произнес мое имя. А то, что сказана эта фраза была на русском языке двадцатого века.

* * *

Я без труда нашел глазами говорившего. Это был тот самый человек, который слинял из зала, когда я пел. Не зря мне это не понравилось. Внешность его была бы неприметной если бы не идиотская прическа и непропорционально большие уши. Он стоял совсем рядом, за спиной Бенедикта, между двух здоровенных жандармов в лиловых формах.

– Я надеюсь, вы не будете делать глупостей? – ласково улыбнулся ушастый. – Будьте любезны, проследуйте с нами в участок. Сбежать вам не удастся, даже и не пытайтесь.

Я обернулся к Гойке и по выражению его лица понял, что объяснять ему ничего не надо. О главном он доадался: у нас неприятности.

– Что бормочет эта лопоухая гнида? – спросил меня Бенедикт.

Неожиданно ему ответил Гойка:

– Бормочит, что ты, ты и ты, – он ткнул в грудь Бенедикта и еще двоих самых грозных на вид головорезов, – пожаловались ему на то, что мы, подлые грязные джипси, обокрали вас.

Лицо ушастого вытянулось.

– Что?! – поднимаясь обернулся к нему Бенедикт. Указанные Гойкой парни повели себя так же грозно. Все, кто только что слушал наши песни, обернулись и, закрывая нас от шпика, сомкнулись в хмельную стенку.