Зато гойдел Лихаэр принимал. Более чем.
Он следил за моим питанием, здоровьем и гардеробом, устроил в школу, несколько лет подряд нанимал гувернантку на те дни, которые я проводила дома. Он обращал внимание на мои успехи в учёбе, особенно – в математике, хваля их и всячески поддерживая, давая понять, что подобная «изюминка», обычно несвойственная молодой девице, ему чрезвычайно нравится. Думаю, я могла бы привязаться к нему, потому что, как и любой ребёнок, не могла не тянуться к заботящемуся о нём взрослому, но отчим пугал меня своей непробиваемой прагматичностью и расчётливой рациональной жестокостью. Не раз и не два я видела, как он самолично топит в питьевой лохани негодных нестандартных щенков. Не раз и не два я замирала от ужаса и острой недетской жалости, тайком обворачивая тряпками их маленькие, выброшенные в мусорную кучу тельца, чтобы потом закопать на заднем дворе.
А ещё меня отчего-то пугало до дрожи, как ласково и в то же время задумчиво, оценивающе он на меня смотрит. Не только жестокость, но и ласка, и забота гойдела Лихаэра были от и до выверенными, расчётливыми.
Собак он растил на продажу.
А чужую девчонку растил для чего?
4. Глава 2.
С моих четырнадцати лет – примерно, я не запомнила точной даты - забота гойдела Лихаэра перешла в несколько иную плоскость. Мать к тому времени я перестала воспринимать как полноценного члена семьи, да что там - как полноценного человека, и мне и в голову не могло прийти пожаловаться ей на своего отчима. Впрочем, нет, один раз я всё-таки сказала ей, что мне неприятно его пристальное внимание, но мать пробормотала, что «Корин – единственный, кто заботится о нас», и, сказать по правде, мне нечего было ей возразить. Подозреваю, что каменный особняк с окружавшим его бывшим садом по документам давно уже принадлежал исключительно предприимчивому гойделу, нечего было и думать затевать судебную тяжбу и пытаться что-либо вернуть назад. Окажись мы на улице, судьба матери, пристрастившейся к бутылке так, как не всякий разорившийся ми′рский – мирскими называли у нас демобилизованных по причине подорванного здоровья бывших военных – была бы незавидной. Что же касается моей судьбы, благодаря отчиму, иллюзий я не питала.
С моим взрослением его влечение ко мне стало очевидным и неприкрытым, да он и не заботился о том, чтобы его скрывать – немногочисленные слуги, обитавшие в нашем доме, были неболтливы и смотрели по большей части в пол. Всё началось со случайных поглаживаний и прикосновений по округляющейся груди и бёдрам, которыми гойдел Лихаэр не брезговал и в моём более раннем детстве – по голове, по плечам и спине. Иногда – шутливый хлопок по ягодицам, иногда – щипок за щёку. Порой гойдел брал на свою псарню новых, уже взрослых собак, и я видела, как уверенно, неторопливо, но неотвратимо он их приручал, то голодом, после которого следовало лакомство, то точным расчётливым ударом, после которого шла обязательная ласка. Меня не били и голодом не морили, и всё же он дрессировал меня, как собаку. Прикосновения к груди, к животу даже через ткань заставляли меня морщиться и сжимать губы – да, я многого не знала, но понимала, что то, что он делает – неправильно и грязно.
«Ты слишком красива, - повторял гойдел Лихаэр. – Слишком свежа и красива, в этом всё дело, а твоя мать меня нежностью не балует, да и какое удовольствие ложиться в постель с пропитой беззубой бабой. Не бойся, я тебя не трону, не попорчу, так, потискаю чуток, с тебя не убудет…». И я смирилась – под юбку он не лез, вероятно, боясь не сладить с собственной похотью, а с меня и впрямь не особо убыло.