Но тогда как сделать заявку обязательной сцены, если она должна произойти случайно? Как-нибудь абстрактно, символично… Это, кажется, где-то у Чехова: «Если в первом акте на стене висит заряженное ружье, то в последнем акте оно должно выстрелить…». Действительно, повесить в первом акте на видном месте ружье… Зарядить его так, чтобы все видели, что патрон вложен… Вот и заявка обязательной сцены. Убить главного героя нелепо, случайно, абсурдно…

Когда все абсурдно, то все и закономерно… Раз висит ружье и оно заряжено, зритель должен ожидать, что кто-то же из этого ружья выстрелит… В конце… Страна, которая столкнулась с роком… Не столкнулась, а безвольно ожидает своей участи. Как Мирский – сделают ему операцию, выдержит ли сердце или не выдержит или не будут делать операцию, а выживет ли он без операции…

X

Воспоминания о художнике

Почему-то вспомнился знаменитый белорусский художник, академик живописи. Я познакомился с ним случайно: редактор одного московского издательства попросил передать ему какие-то бумаги, кажется договоры, а я как раз ехал по делам в Минск. Я передал ему эти бумаги, он пригласил выпить чая, а потом предложил посмотреть картины в его мастерской. Я из вежливости согласился. Хотя немного удивился – я ведь отнимал у него время. Я удивился, еще когда он пригласил меня выпить с ним чая. Правда, чай он только что заварил, за несколько минут до моего прихода. Редкий тогда стеклянный чайник стоял на столе в прихожей мастерской, оборудованной под библиотеку, все стены довольно большой комнаты были уставлены иностранными дорогими альбомами.

Художнику было лет за семьдесят. Его нельзя было назвать крепким стариком. Но и дряхлым он не выглядел: худощавый, жилистый, с интересным крестьянским, деревенским лицом. Он предложил выпить с ним чая, я поблагодарил и отказался, приняв это предложение за проявление формально обязательной вежливости, но художник предложил еще раз, чуть настойчивее, и мне показалось, что этот человек приглашает выпить с ним чая, возможно, просто из желания выпить свой чай не в одиночестве, а вдвоем, хотя бы даже с незнакомым человеком, но только что приехавшим из Москвы, что тоже в какой-то мере может вызывать интерес, – страна-то уже начинала разваливаться, и в Москве это происходило быстрее, чем в Минске. Я согласился.

Согласился, наверное, еще потому, что от художника исходила приятная, очень хорошо ощутимая аура. Аурой древние греки называли богиню легкого ветерка. От человека иногда как бы исходит легкий ветерок, окутывает его, человек словно излучает некий едва уловимый аромат, который ощущается не обонянием, а в большей мере глазами. Аура исходит от всего человека, она почти видна, как легкий нимб вокруг головы, но еще больше излучается взглядом, глазами.

Художник производил впечатление приятного, доброго, видимо, умного, даже мудрого, простого деревенского человека. Похожая аура исходила от моего дедушки, недавно умершего в девяносто шесть лет в деревне Большое Заполье, в которую собрали хуторян из хуторского поселка Вуевский Хутор. Дедушка умер в своей хате, а, пока он жил, я приходил к нему по воскресеньям в эту хату, где прожил свои первые пять лет, приходил за четыре километра из Рясны, стараясь прийти пораньше утром, и уходил, когда начинало темнеть, а зимой, в хорошую погоду, уходил совсем затемно, под звездным небом, а лунными ночами – под сияющей яркой, белой луной, превращавшей зимнюю ночь в бледно-синий день, расстилавшийся над заснеженными полями.

Мы выпили чая, очень хорошо заваренного, съели по бутерброду с сырокопченой колбасой (я съел бутерброд, чтобы не создавать впечатление, что стесняюсь). Художник заметил, что я посматриваю на корешки иностранных альбомов: Босх, Брейгель, Гейнсборо, – и сказал, что собирает их не для коллекции, а они нужны ему для работы (я уже рассказал, что жил в деревне, работал учителем и издал в Москве книгу прозы): «Художнику это – как писателю перечитывать Толстого, Чехова, Бунина». А потом предложил посмотреть его мастерскую.