Холодова находится ровно посредине между квартирой родителей и квартирой бабушки и дедушки. Я пересекаю Холодова почти каждый день. На следующий день учительница английского, еще молодая, но учившая Дмитрия Холодова, не злая, но в этот момент строгая, рассказывает нам, как плохо мы поступили и как расстроили Зою Александровну, когда ушли посреди концерта памяти, как только закончился наш последний по расписанию урок. Мы мямлим про наших мальчиков и бейсбол. Учительница вроде бы принимает объяснение. Мне становится стыдно, я понятия не имею, что чувствуют остальные.
Люди, потерявшие Холодова, были свеже постсоветские, значит, совсем еще недавно советские. Все оплакивали молодого журналиста искренне, потому что стало можно быть искренними, но вместе с этим они почитали память так, как научились еще в СССР.
Случилось слияние ново-допустимого демократического выражения чувств и советских практик горевания. Наши школьные взрослые в отремонтированном «МК»-вестибюле, очевидно при помощи старшеклассников, сделали красный угол Дмитрия Холодова. Я помню его портрет-икону: выдранный с неба ангел, глядит мирными, добрыми глазами. Гвоздики, красное сукно. Вокруг школьные фото Холодова, из школьного журнала, вырезки из «МК» с фотографиями Холодова, в том числе после взрыва. Никакого trigger warning[2], понятия небезопасного для маленьких людей контента, тогда не существовало. Нам, детям, настойчиво показывали обгорелое лицо Дмитрия Холодова с широко раскрытыми от болевого шока глазами, его тело, без некоторых внутренних органов, как я потом узнаю, а если не вглядываться в фото, то просто обгоревший беспорядок, смешанный с беспорядком комнаты после взрыва: валяющиеся подпаленные куски ДСП, пластика, бумажные листы. У погибшего героя нет приватности, он уже отдал жизнь за свои идеалы обществу, значит, и его тело ему не принадлежит, его изуродованная плоть не безобразна, на нее можно смотреть, она – уже необходимый элемент памяти о великом подвиге, она уже памятник.
В 1994-м, когда Холодова убили, ему было 27, а мне 9. Он работал в «МК», а я училась в Третьем-бэ. Наша с ним школа, как и все вокруг, распадалась от выслуги лет и от апокалипсиса. В Климовске, как и в любом заводском городе, все разваливалось особенно интенсивно. Здесь было мало работы, предприятия перестали производить много оружия, другие заводы тоже работали слабо, всех жителей глодали бедность и неблагополучие. Окраина города, где мы жили, торчала молодыми руинами недостроя. Семьи, в том числе моя, кормились тем, что выращивали картошку и бобы, собирали в лесу щавель, грибы и крапиву. В городе еще с советского времени вся вода шла по расписанию: с 7:00 до 11:00, с 14:00 до 15:00, с 17:00 до 20:00 и с 23:00 до 00:00. Горячая и холодная вода, а также отопление подавались и подаются до сих пор людям через КСПЗ[3] и два других предприятия, военное производство на первом месте перед комфортом людей. Люди запасали воду в баки и ведра. Когда воду «давали», часто происходили заливы и аварии. Виновниками заливов в МЖК[4] почти всегда становились дети. Это они забывали перекрывать вентили бака во время подачи воды, бак переполнялся, вода вытекала, не удерживалась долго в пространстве квартиры, где ей дали убежать, а стекала вниз через неплотные стыки панельных плит. Бывало, дети просто забывали закрыть краны. Вода разъедала немыслимо ценный, кровью добытый новый ремонт в стиле девяностых.
Вода ссорила соседей. Детей с родителями. Мы жили на четвертом этаже, поэтому и я заливала, и нас заливали. Однажды я проснулась в выходной поздно утром, родители выглядели невыспавшимися. Отец объяснил мне, что я не перекрыла вчера бак и, когда в 7 утра