Минька весело сморгнул: «…вот же ты собака, Степан», – означало его выраженье.

– Малой! – остановил белобрысого служку Минька.

Тот, обернувшись, склонился.

– Как звать?

– Петька, холопишка я… – глаз не поднимая, ответил тот в сальное блюдо из-под рыбы.

– Где полонили?

– Под Валуйками, в сю весну, в мае.

– Тебе ведь баяли: пойдёшь в магометянство – волю дадут?

– Так, батюшка.

– А всё отчего? Мы ж не христьяне лукавые. Тут мусульман в рабы не обращают. И всяк поверивший в Аллаха, потрудившись на хозяина в работниках, обретает вольный хлебушек свой. Ведаешь о том?

– Ведаю, батюшка, – выдохнул служка, часто моргая и глядя затравленно.

– Иди, Петро, – велел Минька, и, едва тот пропал за войлочным пологом, закончил: – Послушаешь моего хозяина – будет тебе жёнка здесь. Такие жёнки водятся тут – со всей Московии повымели! Я б каждый месяц на новой женился, когда б своей так не дорожил… И служку дадим тебе, вот мальца Петра и возьми, – и тут же, хитро скосившись, негромко добавил: – А то попортят агаряне. Им тут иной раз – всё едино: что девка, что малец, что овца.

Взгляд Миньки при том был весел и поган.

III

Взятых в полон языков пытали по весне на кругу.

Весна всегда была крикливой.

Грохотала вода; свиристели, щебетали, клоцали, каркали, перекрикивая друг друга, птицы; ржали кони, перелаивались собаки; бякаили овцы; ревела рогатая скотина.

«Целый адат!» – говорили про такое.

Гудели, двигая сизыми кадыками, собравшиеся в круг заспанные, осунувшиеся за зиму казаки, споря, как идти за добычей: конными на ногаев, или морем Сурожским по брегам Тавриды, а то и дальше, в Туретчину; или вверх по Дону, а потом вниз по Волге – на Хвалынь; и кому доверить атаманскую власть в походе.

В то время жгли огонь прямо здесь же; дым срывался в сторону, закручивался волчком, вдруг успокаивался и стелился в ноги.

Приходило время расспроса и человеческой муки.

Те, кому выпало попасться казакам, надрывались на своём языке, вспоминая то слово, которое избавило бы их от творимого над ними.

Привлечённые суетой, прибредали куры; собаки, напротив, держались поодаль, но чтоб не потерять запах; козы отбегали и блеяли так, будто дразнили пытаемого.

Палачей казаки не имели, но всегда находились умельцы работать с щипцами, с длинным, трёхжильным кнутом, а то и просто с топором, которым бережно кромсали человека, не давая ему омертветь раньше срока.

Иногда мучимый захлёбывался воплем и сознание оставляло его. Тогда пленника отливали из стоявшей здесь же кадки, или ж тёрли щёки и уши ещё лежавшим кое-где снегом. В том виделась своя забота и почти ласка.

Звали из забытья, как дитя, – и радовались, когда пленник открывал глаза.

Возвратив к жизни, продолжали искать в человеке правды, пробуя то здесь, то там. Правда могла таиться в перстах, в ухе, в глазном яблоке. Она почти всегда раскрывалась и выпархивала.

Казаки не услаждались обыденным для них зрелищем пытки, а то и не глядели на неё вовсе, – и лишь внимательно вслушивались в ответы, нетерпеливо перетаптываясь. Никто не скалил зубы и не смеялся.

Атаман выспрашивал, что затевается в городе Азове, или Аздаке; что у ногайских мурз на уме; каким шляхом пойдут ногаи и крымские татаровя на украйны руськие и посполитные литовские; собираются ли иные поганые приступать на казачьи городки.

Выведав всё, человека забывали в грязи.

Добро, если он к тому времени уже захлебнулся собственной мукой – тогда дух его нёсся прочь, стремительный, как ласточка.

Но иной раз калека ещё дышал. Казачьи рабы, ногайцы и татаровя, кидали калечного в повозку и везли к Дону, где, засунув в мешок с камнями, протыкали пикою и, под присмотром младых казачков, топили.