Возраст обоих был, как и у Степана: давно за двадцать, но ещё до тридцати годов.
Один был черняв, узколиц – должно, из черкес. Второй же – тот, что со шрамом и без мизинца, – тёмно-рус, с глазами, ещё хранившими голубизну; походил на русака.
– Погуляем, братенька? – подтвердил он Степановы догадки.
Молдаванин положил носилки возле Степана.
– Садись в каючок, поедем посуху, как по волне! – добавил словоохотливый янычар; речь его поистёрлась, приобретя татарскую торопливость и скороговорчивость.
Степан завалился на носилки.
Абидка на сей раз не хорохорился, а тут же взял носилки спереди; молдаванин – позади, и понесли.
…от фонтана пахну́ло чистой сыростью.
…стража, любопытствуя, следила, как несут Степана.
– Дожидают уже нас, – негромко пояснял янычар, идя рядом с носилками. – Муж знатен. Зла не будет тебе, когда сам не захочешь. Добром же премного сумеет одарить… Меня ж звать – Минькой… Н-но, поспешай! – и ткнул нагайкой Абидку, сделав то для Степана: смотри, земелюшка, кто кого тут может понукать: так вот бывает, а не наоборот, ежели умом жить.
Ворота были открыты. Степан увидел, как, скрипя, мимо тюрьмы проехала арба, запряжённая старым, притворявшимся глухим буйволом, на которого без злобы ругался татарский погонщик.
В сей раз была другая комната – с выходом на галерею.
На маленьком столике благоухало огромное блюдо со шкворчащими, только что с огня, ломтями камбалы.
Тут же кухонные служки внесли другое блюдо – с яичницей на дюжину яиц, а к ней горячие лепёшки и длинную, в половину стола, доску с нарезанным овечьим сыром.
– Посижу с тобой, Стёпка… – добродушно сказал Минька, поднимая стоявшие на полу кувшины и принюхиваясь. – Вот хмельное… Согрешу, пожалуй… – не спрашивая, будет ли Степан, налил и себе, и ему мутной жидкости, в которой, не пригубив, возможно было угадать кислый, холодный вкус.
Вытянув сломанную, в крепежах, ногу, Степан сидел подле столика.
Минька кивнул Абиду, чтоб тот придвинул Степану для удобства подушки, и, едва тот исполнил веленное, приказал выйти.
От запаха рыбы и приправ у Степана кружилась голова. Рот наполнился тягучей слюной.
Перекрестившись на пустой, белёный, чистый, без паутины, угол, он тут же, не ожидая приглашенья и не глядя на янычара, начал есть.
…Степан и так его рассмотрел. Не растерявшее смазливости лицо. Улыбка блудливая. Слишком белые, как у молодой собаки, зубы, хоть и не все. Подсохшие на многих ветрах губы, едва янычар пригубил вина, стали яркими, как у девки.
В спокойных движениях его рук и в самой посадке головы угадывалась жестокая сила.
Некоторое время Минька, кривя мокрые губы в лёгкой ухмылке, молчал, позволяя Степану насытиться.
Степан ел неспешно, но без остановки, впрок, помалу запивая вином, чтоб не охмелеть. Заранее решил, что, коли не погонят, съест оба блюда, потому не слишком хотел, чтоб разговор начался раньше времени.
– Лях наплёл, что ты и петь горазд на ляшском, – сказал Минька так, словно продолжал давно ведомый разговор.
Степан повёл плечами: мало ли чего скажет тот лях. Не перестав жевать, коротко глянул на Миньку и потянулся за рушником. Минька двинул рушник ему навстречу.
– И сербскую речь ведаешь, бают о тебе. И турскую, и ногайскую. Когда ж поспел? – спросил Минька, показывая до противности сияющие зубы.
– …говорят – слухаю, – ответил Степан, глотая. – Ежли не ушами слушаешь, а макушкой, – всё само открывается.
– А иной раз и речь ведаешь – а слушаешь и ништо не разумеешь, – ответил Минька и беззвучно засмеялся.
Степан смеха не поддержал, а, зацепив трепещущий желток, потянул в рот, приглядывая сощуренным глазом и за рыбой.