Сердце сжалось. Но не от страха. От ответственности. От того, что этот груз уже не отнять. Он стал частью её самой в ту секунду, когда оборвалась связь. Было бы легче, если бы появился кто—то, готовый взять это на себя. Родственник, врач, опекун – кто угодно. Но никто не появлялся. Только гул в ушах и темнота за окном, в которую не хотелось смотреть. За ней не было ни людей, ни света – только чужое шевеление города, которому всё равно.
Комната сохранила форму, но внутри неё ничего не осталось. Предметы не изменились, но стали бесполезными. Всё выглядело так, как утром. Но утро было в другой жизни. Пространство стало чужим. Стены – слишком гладкими. Плита – ненужной. Даже свет от лампочки – раздражающим.
Чай в кружке остыл. Пальцы больше не чувствовали тепла. Ни одна мысль не доводилась до конца. Всё рвалось на половине. Казалось, что дыхание – это усилие, а не естественный процесс. Каждое движение – как попытка пройти сквозь воду.
Когда голос в трубке смолк, всё в квартире застыло. Звук чайника, свет от лампы, тень на полу – ни одна из этих деталей не изменилась, но каждая словно отошла в сторону, уступая место чему—то несоизмеримо большему. Вещи больше не выглядели своими. Время не шло, а рассасывалось, как вода в губке. Пространство осталось прежним, но стало чужим.
Телефон продолжал лежать в ладони, став неожиданно тяжёлым, словно в нём скопилась не энергия, а вес сказанного. Пальцы онемели, но рука не разжималась. Всё, что раньше называлось движением, остановилось. Внутри – ни страха, ни удивления, только тихое, плотное оцепенение. Слова, прозвучавшие секунду назад, будто были сказаны не вслух, а внутри головы: сухо, чётко, бесповоротно.
Сознание не пыталось думать. Мысль не формировалась. Возникала только – и всё. В самом простом, почти детском значении: всё. Точка. Конец. Невозможность сказать что—то следом. Людмила умерла. Факт, не требующий объяснений. Не описанный, а впаянный в грудную клетку.
Из памяти вынырнул её голос – не фраза, не совет, а интонация. Та, с которой она говорила утром, торопливо, между делом: «Ты хоть поешь чего—нибудь нормального». Улыбка поверх упрёка, усталость поверх заботы. Живая. Настоящая. Только что. И теперь – нигде.
Ничего не произошло, но всё изменилось. Воздух стал гуще, свет – темнее, даже кружка на столе перестала быть нужной. Пространство не погасло, но померкло. В нём больше не было того, кто наполнял будни смыслом. Привычное стало бесполезным. Обжитое – лишним.
На фоне тишины возникло имя. Данила. Не вопрос, не решение. Просто имя. Как внутренний зов, как чёткая грань, на которой держалось всё остальное. Невозможно было представить, как он воспримет это. Или не воспримет. Потому что воспринять – значит понять, а он не умеет понимать такие вещи. Его мир держится на повторяемости. На лицах, которые не исчезают. На голосах, которые не молчат.
Если сказать: «Мамы нет», он не поймёт. Если промолчать – будет ждать. Долго. Настойчиво. Со всей той упорной детской верой, на которую взрослые давно разучились надеяться. Он будет верить, что она просто в другой комнате. Просто задержалась. Просто придёт. И никто не сможет ему объяснить, почему нет.
От этой мысли в груди пошла ломота – не боль, не страх, а медленно нарастающая тяжесть. Не физическая, а та, что меняет дыхание. И вместе с ней – понимание: остался только он. Маленький в большом теле. Без навыков, без слов, без защиты.
Впервые за всё это время пришло движение. Не ног, не рук – движение изнутри. Сквозь оцепенение, сквозь туман. Никакой чёткости, никакой формы. Только необходимость быть рядом. Быть тем, кто останется, когда всё исчезнет. Не позволить ему раствориться в пустоте.