С тех пор Мила рядом. Без договоров, без клятв. Просто была. Приезжала, когда надо. Оставалась ночевать, если Людмила не справлялась. Данила – странный, медленный, иногда раздражающий, но добрый. Беззащитный. Его нельзя было не жалеть. Иногда даже любить – в той особенной, терпеливой форме, которая не требует ответа. Он тянулся к Миле, как к старшей сестре. Хоть и ровесники.
И всё это – годы. Встречи. Поездки. Разговоры. Молчание. Болезни. Смех. Однажды Людмила сказала: «Ты моя единственная близкая». Тогда это звучало почти обыденно. Теперь – как эпитафия.
Сейчас в груди пусто. Но не легко. Пусто – это когда нет воздуха, а лёгкие всё равно сжаты. В голове тишина, но мысли всё равно не дают покоя. Всё возвращается, крутится. То лицо Людмилы, то лицо Данилы, то лестничная площадка, где они прощались последний раз.
Хочется отмотать. Не жизнь – хотя бы день. Чтобы успеть что—то сказать. Чтобы взять за руку. Чтобы предупредить – сама не знает, от чего. Но не выйдет. Уже ничего не выйдет.
Сидит на диване. Смотрит в пустоту. Не потому, что ждёт. Потому что не знает, что ещё делать. И внутри – ощущение, будто из дома вынесли несущую стену. Всё ещё стоит. Но уже не держится.
Чай давно остыл, но кружка всё ещё стояла на столе, почти нетронутая. Пальцы обхватывали керамику, но не для того, чтобы согреться или пить – просто чтобы хоть что—то держать в руках. Ладони были влажными, дрожь не проходила. Один глоток уже оказался слишком трудным: не прошёл в горло, остался комом. Остальной чай только пах – чуть терпко, чуть горько, как воздух после больничного коридора.
Никаких планов, ни мыслей в привычном смысле. Всё в голове двигалось рывками, сбивчиво. Каждая попытка сосредоточиться на чём—то конкретном уводила в сторону. Ключи, документы, одежда, похороны, звонки, больница, пустой холодильник – обрывки, не складывающиеся в картину. Не выдерживало внимание, не выдерживали нервы. Мысли продолжали путаться, пока внезапно, словно удар по затылку, в голове не всплыло одно имя – Данила. И с этого момента всё остальное перестало существовать: планы, тревоги, воспоминания – всё отступило. Остался только он.
Тот самый, с его неловкой походкой, с глазами, в которых читается постоянный вопрос, даже когда он молчит. Тот, кто никогда не справлялся сам, кто боялся толпы, не понимал бытовых мелочей, терялся в новых местах, не знал, как завязывать галстук и как объяснить, что ему плохо. Тот, кто всё это время жил благодаря тому, что рядом была Людмила. И только она.
Теперь рядом нет ни одного человека, кто знал бы, как с ним быть, кому он был бы действительно нужен, кому не пришлось бы учиться всему с нуля.
Не осталось человека, который знал, как с ним говорить. Как успокаивать, как подстраивать расписание, как повторять по сто раз одну и ту же фразу, не раздражаясь. Не осталось дома, в котором всё было знакомо, где каждый предмет был на своём месте. Не осталось тепла, не в физическом смысле, а того особого, в котором Данила жил, как растение в парнике.
Мила снова попыталась сделать глоток. Не вышло. Губы чуть дрогнули, и всё. Казалось, сейчас не чай, а кислород перестанет проходить. В голове сжималось одно: как он теперь? С кем? Куда он пойдёт? Что с ним сделают?
Интернат – слово, от которого скручивало живот. Эти стены, эти чужие лица, персонал, который не будет смотреть в глаза, только следить, чтобы не упал, не ушёл, не забыл поесть. Никто не будет гладить по волосам, никто не скажет: «Ты молодец», даже если он просто застелет постель. Никто не будет ждать, когда он наконец подберёт нужное слово, не будет смеяться, когда он шутит по—своему. Там не будет никого, кто его любит.