И самое страшное – он не поймёт, почему. Не обвинит, не спросит, не устроит истерику. Он просто будет ждать. Сперва день, потом два, потом месяц. Будет ждать, что мама вернётся. Что всё станет как прежде.
От этой мысли стало трудно дышать. Не от жалости – от ужаса. Потому что теперь это нельзя было отдать кому—то другому. Людмила не вернётся. Всё, что у неё было, осталось в этом мальчике. И теперь он не просто её сын. Теперь он – её след. Живой. Хрупкий. И абсолютно один.
Ночь растянулась. Лежать было невозможно. Одеяло мешало, подушка раздражала, простыня казалась мокрой. Мысли не уходили. То, как он однажды принёс ей свою старую книжку – помятую, с картинками, и сказал: «Мила, это тебе. Она добрая». То, как пытался налить чай, обжёгся, расплескал, испугался – а она не рассердилась. То, как при встрече обнимал крепко, с доверием. Это было не жалкое – это было настоящее.
Теперь рядом нет никого, кому Данила был бы действительно нужен. Если не она, то больше не останется ни одного человека, способного понять и принять его без условий. Именно это осознание и оказалось самым страшным – не смерть, не одиночество, а то, что отныне решение принадлежит не ей, а обстоятельствам, которые не спросят, как лучше.
Свет пробивался сквозь шторы с трудом. Он не просыпался, не лился в комнату – просто появился, как факт: новый день. Тусклый, заторможенный, будто сам не понимал, зачем наступает. Пахло застоявшимся воздухом и чем—то кислым от недопитого чая. Ощущения были такие же – в теле, в голове, в комнате: усталость, замешанная с тревогой, никуда не делась. Только стала тише.
Ночь не принесла сна. То, что называлось лежанием, больше походило на борьбу с простынями, с мыслями, с тревожной тенью на потолке. Кажется, ни разу не удалось уснуть. Просто глаза закрывались, а потом снова открывались – без причины, без толку. Внутри всё крутилось, напоминая о себе: одним лицом, одним именем, одной невозможностью. Мысль вертелась на поверхности сознания, пока не приняла окончательную форму – Данила.
Сейчас он был где—то в здании с чужими людьми. Кто—то, может, дал ему воды. Кто—то, возможно, спросил, знает ли он, что произошло. Кто—то смотрел на него как на случай, как на задачу. А он, возможно, сидел, глядя в пол. Или смотрел на дверь, за которой всё время появлялась мать. Только теперь – не появится. И никто ему не скажет почему.
Эта мысль держалась под кожей. Как лихорадка, которую нельзя измерить. Сначала казалось, что всё слишком сложно, что ещё не пришло время что—то решать. Но с каждым часом становилось ясно – оно уже пришло. Вчера, в ту минуту, когда женщина по телефону назвала имя и остановилась, прежде чем сказать главное.
Пробираться через утро было трудно. Даже встать оказалось задачей. Тело словно не верило, что его поднимают ради чего—то важного. Ноги были ватными, руки – вялыми, голова гудела. Но надо было встать. Холодный пол под стопами помог немного прийти в себя.
На кухне свет горел тускло. Вода в чайнике шумела раздражённо. Всё было как обычно, и именно это мешало дышать. Быт продолжал двигаться по накатанной, как будто ничего не случилось. А случилось – всё.
Кружка та же. Чай тот же. Только руки не держали её крепко. Пальцы дрожали. Попыталась сделать глоток – снова не получилось. Не отвращение, не слабость – просто не шло. Грудь была сжата изнутри, как будто не давала прохода даже воздуху.
В голове крутились слова, которые говорили вчера. Нужно подойти. Оформить. Временно. Опека. Отдел. Комиссия. Медосмотр. Проверка. Согласование. Слов было много, и каждое звучало как препятствие. Но ни одно – как причина не идти.