Ночь была вязкой, неподвижной. Часы на стене отсчитывали время так медленно, что казалось – стрелки застряли между делениями. Мила сидела на диване, поджав под себя ноги, обхватив колени руками, как будто собиралась в комок, чтобы уменьшить давление изнутри. Одеяло лежало рядом, скомканное, но ей не было холодно. Её знобило не от температуры.

Она не могла уснуть. Мысли клубились в голове, возвращаясь к одному и тому же, словно кто—то водил по кругу пластинку с заевшей мелодией. Всё казалось слишком большим, слишком реальным, чтобы спрятаться от него даже под покровом ночи. А может, именно ночью это становилось особенно острым.

Её мучило чувство вины. Не за поступок – его ещё не было. А за мысль. За то, что допустила. Что позволила себе увидеть в Даниле не просто человека, нуждающегося в помощи, а мужчину. Молодого, полного тепла, открытого к ласке. Она не касалась его, не говорила, не делала ничего предосудительного, но внутри себя – переступила. И именно это пугало.

Она вспоминала, как он смотрел на неё – с доверием, с этой странной, почти детской открытостью, которая обезоруживала. В его взгляде не было расчёта. Он не знал, что вызывает в ней. Не мог знать. Но он был. Был рядом. Был живым. И что—то в нём отзывалось на уровне, который уже нельзя было игнорировать.

Мила сжала руки сильнее, ногти впились в кожу. Ей хотелось стереть из головы всё, что случилось за последние дни – взгляд, запах, прикосновения, даже её собственную реакцию. Особенно её. Но всё возвращалось. Не как фильм – как тело. Как воспоминание не глаз, а кожи.

Она снова подумала о Людмиле. Та бы поняла? Или отвернулась бы? Она ведь знала, какой Данила. Она жила с этим с рождения. Наблюдала каждый жест, каждый срыв, каждый шаг. Поверила бы она, что Мила хочет ему только добра? Или сочла бы это предательством, осквернением доверия?

Этот вопрос жёг сильнее всего. Потому что он касался не только морального, но и личного. Людмила была для неё важна. Её слово весило. И сейчас, в темноте, Мила мысленно говорила с ней. Спокойно. Тихо. Без оправданий. Без обвинений. Просто спрашивала: «Ты бы поняла? Ты бы простила?»

И где—то внутри слышала ответ – не словом, а ощущением. Что Людмила бы не осудила. Потому что знала, каково это – быть рядом с тем, кого нельзя отпустить. С тем, кому никто не даст ничего, кроме тебя.

Мила уговаривала себя, что это не желание. Не страсть. Не что—то разрушительное. Это – жалость. Это – сострадание. Это – человеческая попытка дать хотя бы крошку того, что другим доступно каждый день: тепло, близость, прикосновение, в котором нет обязанностей, только принятие.

Он никогда не испытает настоящей любви. Никто не будет ждать его вечером. Никто не возьмёт его за руку не потому, что надо, а потому что хочется. Никто не назовёт его красивым. Никто не посмотрит на него с влечением. Никто – кроме неё.

Она не хотела жалости. Она боялась её. Но то, что чувствовала – было больше. Было выше. Не тяга, не грех, а попытка приблизиться. Дать возможность почувствовать себя живым. Полноценным. Не исключением, не случаем, не тем, кого терпят, а тем, кого любят. Хоть немного. Хоть раз.

Её глаза были сухими. Тело – неподвижным. Только сердце стучало с какой—то странной, вдавленной частотой, будто внутри неё давно уже был ответ, от которого она всё ещё отворачивалась.

Мила больше не отстранялась. Не специально, не резко – просто позволила себе быть рядом так, как раньше: легко, спокойно, с естественной телесной теплотой. Но теперь в каждом движении, в каждом взгляде было что—то, чего раньше не было. Осознание. Принятие. Не как оправдание, а как факт: он вырос. Он мужчина. И это уже невозможно было забыть или притвориться, что она этого не увидела.