Данила никогда не узнает, что значит быть по—настоящему любимым. Его не будут ждать под дождём. Не будут пугаться, если он не отвечает. Не будут смотреть на него, замирая. Потому что никто не посмотрит. Никто не даст ему эту полноту, где нежность, страсть и принятие неразделимы. И если не Мила – то никто.

Женщина положила ладонь себе на живот, словно пытаясь нащупать там свой центр. Пульс бился медленно, в глубине. Чувствовалось не возбуждение, не влечение. Это было другое. Что—то тяжёлое и родное, как камень, который положили в ладони и велели нести.

Не верилось, что способна на такое решение. Но сейчас оно было. Внутри. Тихое, тёплое, бескомпромиссное. Мила понимала: никто не узнает. Никто не поймёт. Это будет только их – и её.

Никаких иллюзий. Это не сделает её счастливой. Или его. Но она могла сделать для него то, чего не сделает никто. Не потому, что обязана. А потому что готова.

И в этой способности – была любовь. Странная. Глухая. Неупрощаемая. Но настоящая. Никакого одобрения больше не нужно. Только готовность взять на себя последствия. Все. Без остатка.

Мила поднялась с постели, подошла к двери, прислонилась к косяку. Из—за стены всё так же доносилось дыхание. Ровное. Безмятежное.

Она знала: с этого момента всё изменится. И уже не боялась. Стояла, не двигаясь, позволяя этой мысли прорасти в тишине. Пространство словно затаилось, дожидаясь, когда она окончательно примет то, что уже стало необратимым.

Мила медленно дошла до двери, остановилась и долго стояла, не двигаясь, прижавшись плечом к косяку. В темноте всё казалось точнее. Пространство выравнивалось. Внутренний шум утихал. Остались только тени и тишина, в которой оформлялась не мысль – убеждение.

Вспоминалось, как в первые дни после смерти Людмилы Данила спал, прижавшись к стене, отвернувшись лицом, будто стеснялся даже во сне. Как в ванной подолгу смотрел на полотенце, не решаясь взять, пока не получал приглашения. Как ел – медленно, с выражением почти животного сосредоточения, будто боялся, что сделает что—то не так.

Тогда всё это воспринималось как хрупкость, требующая защиты. Сейчас – как уязвимость, нуждающаяся в принятии. И разница между ними была огромной.

Он не изменился. Всё ещё говорил иногда наивно, путал слова, не умел быстро соображать, легко уставал. Но тело уже давно не нуждалось в разрешении быть взрослым. Оно им стало. И именно это противоречие – между телом и внутренней простотой – рождало в Миле тяжёлое столкновение чувств.

Сострадание больше не отделялось от влечения. Они сплелись в нечто, что невозможно разъединить. Это было не то желание, о котором пишут в романах. Там нет места сомнениям, нет места боли. Здесь было всё – и боль, и стыд, и любовь, и абсолютная решимость.

Каждое прикосновение теперь могло стать шагом. Даже случайный взгляд – ранить. В этом и заключалась цена: выбора между лёгким и трудным больше не существовало.

Ничего не хотелось объяснять. Не было нужды в словах. Просто быть рядом так, как никто другой не сможет. Не потому, что лучше. А потому что рядом. И потому что может.

Вернувшись на кровать, Мила натянула одеяло до пояса. Лёд под кожей начал оттаивать. Мысли шли медленно, но ясно. Страха больше не было. Осталась горечь. И какая—то странная, тихая гордость. Она не убежала.

Если бы кто—то сказал об этом год назад, рассмеялась бы. Или отвернулась. Или обиделась. А теперь – нет. Жизнь научила: не всё объясняется словами. Иногда поступок говорит громче.

Не чувствовала себя падшей. Не чувствовала святой. Просто – женщина, которая приняла в себе то, что раньше считала невозможным. Которая перестала бояться своей теневой стороны – и нашла в ней что—то не только живое, но и честное.