Иногда она ловила себя на том, что ищет его взгляд. Не в лоб – исподтишка. В те моменты, когда он ест, читает, вглядывается в упаковку с молоком, будто вычитывает формулу. Её внимание прилипало к деталям: как у него двигается горло, когда он глотает; как медленно моргает, когда устает; как сжимает пальцы, когда сосредоточен. Эти вещи раньше были незаметными. Теперь – манили.
Она ловила себя на другом. На вопросах. Не о себе. О нём. Понимает ли он что—то из этого? Замечает ли? Испытывает ли? Или всё, что она чувствует – это проекция, её собственная бездна, в которую он случайно заглянул, сам того не зная? Она пыталась держаться подальше, сохранять дистанцию. Но в тесной квартире – некуда уйти.
Ближе к вечеру, когда он звал её в комнату, чтобы что—то показать, она заходила, но стояла у двери. Когда он протягивал руку, чтобы взяться за запястье, она быстро отворачивалась, будто вспомнила о кастрюле или выключенном утюге. Когда он смеялся – так громко, искренне, с этим детским, идущим из живота смехом – её сердце замирало. Не от умиления. От боли. Потому что она видела, как он живёт. И понимала, как мало ему позволено.
Он не ходил никуда. У него не было друзей. Он не знал, как начать разговор с чужим человеком. И когда касался её – по—мелкому, буднично – в этих прикосновениях вдруг проступало что—то большее. Не намерение. Потенциал. Он не знал, что может быть желанным. Не знал, что женщина может не просто вытереть ему лицо, но хотеть прижаться.
И тогда в голове зазвучал первый настоящий вопрос. А сможет ли он когда—нибудь испытать любовь? Настоящую? Такую, где есть тепло, не из вежливости, а из тела? Прикосновение, не продиктованное заботой, а – притяжением?
Она сидела на кухне, вжавшись в край табурета, с чашкой в руках. На плите всё уже остыло. Суп с гречкой и курицей, в который она утром клала лавровый лист, теперь пахнул только варёным луком. Она смотрела в окно, но видела только отражение. Свой взгляд. Тот самый, от которого сама бы отвернулась. Потому что в нём уже не было одной только ответственности.
Этот взгляд говорил: «Ты чувствуешь». И она чувствовала.
Она пыталась подавить в себе волну. Мысль. Желание. Всё то, что начинало подниматься, как дрожь от переохлаждения. Она вспомнила, как Данила однажды подошёл сзади, положил подбородок ей на плечо – просто, без смысла, как делают дети. Тогда она почувствовала его дыхание у себя на шее. И с тех пор – оно было в ней.
Она понимала: его мир ограничен. В этом мире нет свиданий. Нет взгляда, от которого горит спина. Нет рук, которые тянутся к нему от влечения. Всё, что есть – это режим, таблетки, помощь, инструкции. А он – живой. Горячий. Чуткий. И если он когда—нибудь проснётся телом, как она – будет ли у него шанс?
И если не она – то кто? Кто тронет его так, чтобы он почувствовал себя настоящим мужчиной, а не вечным «подопечным»? Кто даст ему понять, что он может быть желанным? Не по справедливости. Не из жалости. По—настоящему.
Этот вопрос стоял в ней глухо, как набухшая дверь, которую никто не решался открыть. Она не знала, откуда он взялся. Но он уже был. И что бы она ни говорила себе – он не уходил.
Вечером она вошла в комнату, где Данила лежал, уткнувшись в подушку. Он спал неровно, сбив одеяло, обняв подушку как игрушку. Его спина поднималась и опускалась в мягком ритме. Она смотрела на него долго. Без слов. Без мыслей. Просто – вглядывалась.
А потом вышла, выключила свет, и долго сидела в коридоре, опершись лбом о стену.
Она не плакала. Но внутри всё плавилось. Потому что впервые – по—настоящему – она почувствовала, что нужна ему не только как опора, не только как тот, кто рядом из чувства долга или ответственности, а как человек, способный стать для него чем—то большим – утешением, теплом, прикосновением, которое больше не нужно объяснять словами, потому что оно само по себе значит всё.