Рука на колене. Не давление, не посягательство – просто тепло. Просто кожа. Но почему же тогда её бросает в дрожь от одной только мысли? Почему дыхание всё ещё сбивается, стоит закрыть глаза? Почему тело будто ожило и не хочет снова замолкать?
Она тряхнула головой, сделала глоток. Горячее – вернуло в реальность. Нельзя так. Это же просто реакция. Просто долго не было рядом никого. Ни мужчин, ни прикосновений, ни даже взгляда, в котором можно было бы раствориться хоть на секунду. Это не про Данилу. Это про неё. Про её одиночество, которое за годы прикипело к ней и стало частью дыхания.
Он не знал, что делает. Он не думал. Он просто положил руку. А она – сорвалась. В голове это звучало почти как обвинение, но где—то глубже – нет. Там звучало другое: тревога, растерянность, что—то почти нежное и пугающе настоящее.
Она поднесла чашку к губам, опустила глаза. В кухне было тихо, как бывает только ночью. Лампочка над плитой светила жёлтым, немного усталым светом. На подоконнике стояли тарелки после ужина – она не стала мыть, отложила. Всё стало неважным. Кроме этого ощущения: он есть. Он рядом. И он стал чем—то большим, чем просто человек, о котором нужно заботиться.
Мила не знала, когда это случилось. Не в кино. Раньше. Возможно, когда он первый раз уснул у неё на плече. Или когда сказал: «Я не боюсь, когда ты дома». Или когда спросил, можно ли он просто будет сидеть рядом, пока она читает. Эти мелочи скапливались. Сначала были невесомыми. Потом стали весить всё.
Жизнь изменилась. Не резким поворотом – медленным вплетением чужого ритма в её собственный. Данила вошёл в неё, как вода в трещины. Незаметно. Тихо. А теперь, если представить, что его не будет – у неё внутри что—то обрывалось.
Да, было тяжело. Да, она уставала. Часто. Иногда до тошноты. Иногда хотелось уйти в ванную и закрыться. Иногда она смотрела на него и думала: «Я не справлюсь». Но каждый раз, когда он смотрел на неё так, будто она – всё, что у него есть, всё внутри затихало. И начиналось с начала.
Она отпила ещё глоток. Тёплая горечь – крепкая, почти обволакивающая. В этом вкусе был весь день. Вся её жизнь сейчас. Горькая, уставшая, настоящая. Она чувствовала удовлетворение – не лёгкое, не восторженное, а плотное, тяжёлое. Она была кому—то нужна. Это нельзя переоценить.
Но вместе с этим приходила тоска. Слишком сильная, чтобы игнорировать. Она не знала, что будет дальше. Что с ней. Что с ним. Что с этим чувством, которое теперь жило где—то в груди – тёплое, опасное, почти неизбежное.
Мила смотрела в окно, где темнота сливалась с её отражением, и видела в нём не улицу, а саму себя – усталую, растерянную, с чашкой в руках, ставшей почти продолжением ладони, как будто она держала не фарфор, а саму нить между собой и реальностью. Всё изменилось, и это ощущение было уже не просто мыслью, а внутренним знанием, с которым ещё предстояло смириться, принять и дожить – дожить до того момента, когда это осознание наконец догонит её полностью.
На кухне пахло жареным луком, куриным бульоном, чесноком и лавровым листом – смесью, от которой становилось тепло в животе и чуть тяжело в голове. Мила варила суп с гречкой и курицей, привычный и простой, из тех, что можно есть два дня подряд. Она поставила кастрюлю на плиту, убавила огонь, отложила ложку, вытерла руки о полотенце. Был обычный вечер. Такой же, как десятки до этого. Данила сидел в комнате, что—то рассматривал в телефоне, шевелил губами, читая вслух, как будто проверял, запоминается ли. Мила выглянула в коридор и окликнула: