Она резко подошла к Даниле, почти вырвала кружку из его рук и с чрезмерной силой закрыла кран. В её движениях теперь ясно проступала злость, которую она так долго пыталась подавить. Она не закричала, но резкость, с которой двигались её руки, её стиснутые зубы и тяжелое, прерывистое дыхание ясно выдавали внутреннюю борьбу, в которой она едва не проиграла.
– Данила, подожди. Я сама, хорошо? – голос её был ровный, но в нём дрожало что—то тонкое, как перетянутая струна.
Он медленно кивнул, но в ту же секунду его лицо напряглось, как будто он уловил в её голосе что—то, что заставило насторожиться. Парень чуть отодвинулся, сжав плечи, словно ощутил, что совершил ошибку, хотя не до конца понимал, что именно вызвало её недовольство.
Следующий эпизод случился всего через несколько минут, когда Мила стала разбирать принесённые из магазина продукты, а Данила, решив помочь, потянулся к ближайшему пакету. Он достал пачку макарон и неудачно поставил её на край стола – упаковка тут же упала на пол. Рядом покатилась банка горошка, которая едва не задела её ногу. Он подхватил хлеб, но не заметил, что тот уже начал размякать, потому что остался неупакованным. Он действовал с лучшими намерениями, искренне стремясь быть полезным, но всё превращалось в новую череду неловких моментов, в которых каждый жест оборачивался беспорядком и раздражающей суматохой.
Мила остановилась, положила пакеты на стол, медленно отвернулась и, прикрыв глаза, попыталась успокоиться. Она сделала глубокий вдох, затем ещё один, стараясь подавить нарастающее в груди напряжение. Всё внутри бурлило – не от гнева, а от той особой, выматывающей усталости, в которой не остаётся ни сил, ни слов. Казалось, день стремительно растянулся до непомерной длины, а всё, во что она вкладывала ожидание, уже начало рассыпаться, не дожив даже до конца.
А потом в голову пришла картина – почти физически. Она, семилетняя, стоит на кухне и держит в руках чашку, которую только что уронила. Мать кричит. Не визжит, не истерит – кричит спокойно, как будто диктует список нарушений. «Ты невнимательная. Ты всегда всё роняешь. Ты не слушаешь. Ты снова всё испортила».
Мила тогда молчала. Как и Данила сейчас. Смотрела в пол и чувствовала, как изнутри вырастает страх – не от самого крика, а от холодного разочарования, которое он нёс. От того, что тебя не пытаются понять, только регистрируют – не справилась.
Теперь она стояла в собственной кухне. Но в этот момент всё ощущалось чужим, будто бы пространство сдвинулось, и она оказалась внутри воспоминания. Её голос – холодный, нетерпеливый – слишком напоминал голос матери. Не по тону, а по сути. По тому, как он давал понять: «лучше бы ты ничего не трогал».
Она посмотрела на Данилу. Тот сидел сгорбившись, прижав руки к животу и уронив взгляд, будто хотел стать как можно менее заметным. Он не плакал и не задавал вопросов, не пытался объяснить, почему всё пошло не так. Просто замер, погрузившись в ожидание – не упрёка, не резкости, а полного исчезновения. Казалось, он верил: если будет достаточно тихим и незаметным, то просто растворится в воздухе, и всё наконец прекратится.
В этот момент внутри у неё что—то обрушилось. Никакой ярости. Только вина. Глухая, серая, липкая вина, от которой не отмахнуться. Ей не хотелось злиться. Не хотелось раздражаться. Она знала, что он не виноват. Но усталость, тишина, резкость, собственная неопытность – всё вместе выдавило из неё то, чего она так боялась: холод.
Она стала той, кого сама всю жизнь не могла простить. И это было невыносимо.