Все, застыв, смотрели ему вслед, и лишь Михель поднял кулак и погрозил уезжающему поручику.
Луна в небе светила полная и яркая.
Каторжане медленно, устало брели в сторону поселка. Надсмотрщики лениво подгоняли их, некоторых толкали в спины прикладами винтовок, хрипло покрикивали:
– Шевелись… Шагай живее.
– Расторопнее, сказано!
При входе в поселок все вновь увидели коменданта каторги.
Он стоял в стороне от дороги, широко расставив ноги, смотрел на измученных людей, ритмично ударяя хлыстом по голенищу сапога.
Михелина взглянула на мать. Та усмехнулась, негромко бросила:
– Бесится барин… Не знает, с какой стороны подойти.
– Это хорошо или плохо?
– Посмотрим. По крайней мере, веревочка брошена, есть за что подергать.
Далеко за полночь, когда все уже спали, в барак, грохнув входной дверью и потоптавшись валенками, ввалился надсмотрщик Евдокимов Кузьма, во всю глотку гаркнул:
– Михелина Блюхштейн!.. Немедля к начальнику!
Бабы на нарах заворочались, кто-то сделал свет от лампы посильнее.
– Живее, мамзель! – поторопил Кузьма. – Никита Глебович не любят ждать!
– Мам, зачем он? – встревоженно спросила Михелина, натягивая юбку. Ее била нервная дрожь.
– Не знаю. Может, опять напился?
– Не пускай к нему дочку, Соня, – подала голос соседка. – Разве можно за полночь к мужику?
– Я не пойду, мам.
– Я с тобой, – Сонька стала тоже одеваться, бросила конвоиру: – Я пойду с дочкой.
– Не велено! – ответил тот. – Сказано, только мамзель!
– Но я мать.
– А я конвоир!.. И хрен из барака выйдешь!
Воровка села на кровать, беспомощно посмотрела на дочку. Михелина опустилась рядом.
– Не бойся, Соня… Убить не убьет, а со всем остальным я справлюсь, – поцеловала мать. – Сама же сказала, не знает, как подойти. Вот и решил ночью.
Сонька печально усмехнулась, приложила ее руки к губам.
– Если что, я сама его убью.
– Увидишь, все обойдется.
Поручик ждал Михелину.
При ее появлении он вышел из-за стола, жестом велел надсмотрщику исчезнуть, негромко попросил:
– Снимите, пожалуйста, верхнюю одежду.
Девушка молча и послушно выполнила просьбу. Гончаров повесил бушлат на вешалку, кивнул на стул:
– Присядьте.
Воровка опустилась на табуретку, вопросительно посмотрела на начальника.
– Я слушаю вас.
– Лучше вы выслушайте меня.
– Хорошо.
Никита помолчал, сплел пальцы рук, хрустнул ими.
– Я хочу попросить у вас прощения. Не желаете спросить, за что?
– Скажите.
– Скажу, – поручик снова помолчал. – Прежде всего за то, что отправил вас с матерью на самые тяжелые работы.
– Мы каторжанки…
– Прежде всего вы женщины.
– На шахте работает много женщин.
Гончаров посмотрел на девушку, неожиданно произнес:
– Обещаю, что закрою шахту и переведу всех на человеческие работы.
– Здесь есть такие? – усмехнулась она.
– Есть. Женщины будут работать в поселке. – Никита встал, налил из самовара теплой воды, жадно выпил. – И следующее… Я хочу, чтобы вы простили меня за пьяную выходку.
– Я ее уже не помню.
– Неправда. Это непросто забыть.
– Я забыла.
И здесь произошло нечто совершенно неожиданное. Поручик сжал лицо ладонями и стал плакать горько, безутешно, как плачут маленькие дети.
Воровка медленно поднялась, подошла к нему, прижала его голову к себе, замерла.
Никита долго не мог успокоиться, затем стал целовать ее руки, одежду, бормоча:
– Я едва не сошел с ума. Вы не можете представить, что со мной происходило. Бессонные ночи, ненужные дни, головная боль до воплей, содранные в кровь пальцы, – он показал ей исцарапанные, искусанные пальцы. – Видите? Я не мог жить так дальше. Я не мог больше ждать. Я должен, я обязан вас видеть. Я люблю вас. Слышите, люблю, люблю!