– Как где? На каторге! Тебя сослали на пожизненную!
– На пожизненную? Не помню… Ничего не помню. – Глаза его стали наполняться слезами. – Боже… Неужели это правда? – Он схватил воровку за плечи, принялся с силой трясти ее: – Генеральшу помню, поляка нет! Даже тебя не сразу вспомнил!
– Потому что Господь отнял у тебя разум.
– За то что убил?
– Двоих убил.
Михель с ухмылкой посмотрел на нее.
– Нет, не отнял. Он мне его вернул. Второй раз убил, и ко мне вернулся разум. Только зачем Господь сделал это, Соня?
– В наказание. Значит, ты не все еще испытал в этой жизни.
Михель спросил сдавленно:
– А что я еще должен испытать?
– Одному Богу известно.
– Не хочу, Соня. – По его щекам текли слезы. – Хочу жить как раньше. Ничего не знать, ничего не понимать, ничего не бояться.
Он оставил ее, медленно отошел в угол, присел на корточки и затих.
Сонька присела рядом. Михель обнял ее, прижался, и так они какое-то время сидели молча. Наконец воровка вытерла ладонью свои мокрые глаза, поднялась.
– Мне пора.
– А я?
– Жди, когда выпустят. Подержат, помурыжат и выпустят. Что с тебя возьмешь, с придурка?
У выхода Сонька остановилась, с усмешкой сообщила:
– Мы тут ведь с тобой не одни, Михель. У нас дочка.
– Дочка? – спросил он удивленно.
– Да, дочка… Михелина.
– Моя?
– Наша.
– Тоже на каторге? А ее за что?
– За мать.
Михель зашептал:
– Нужно бежать! Хотя бы ради дочки! Здесь нельзя оставаться! Подохнем!
– Нужно. Но об этом потом. – Сонька оглянулась, тихо предупредила: – Главное, чтоб никто ничего не понял. Оставайся таким, каким был… Придурком оставайся! А все остальное придумается. Я еще приду к тебе.
И налегла на дверь.
Михелина сидела за столом в кабинете Гончарова, пила чай, вела с начальником поселения неторопливую, с элементами кокетства беседу. Никита Глебович курил тонкую ароматную папироску, щурился от дыма, внимательно, с интересом изучал симпатичную каторжанку.
– Я – коренной петербуржец, – произнес он мягким баритоном. – И, по моим сведениям, вы также проживали в столице.
– Да, это так, – кивнула Михелина.
– Ваша сестра, Табба Блювштейн, в свое время являлась примой оперетты и была широко известна как Табба Бессмертная. Я не ошибаюсь?
– Не ошибаетесь.
– Я был однажды с маменькой на «Летучей мыши», и до сих пор у меня в памяти ваша блистательная сестра.
– Благодарю, – склонила голову Михелина.
Поручик развернул конфету, но есть не стал, отложил в сторонку.
– Как давно вы не видели ее?
– Я на каторге уже почти пять лет. Можно посчитать, сколько лет я не виделась с сестрой.
– Простите, не подумал. – Начальник грациозно поднялся, достал из буфета бутылку вина, поставил на стол. – Вино давно употребляли?
Девушка рассмеялась.
– Пять лет назад.
– Не желаете?
– До барака не дойду.
– Вас проводят. – Гончаров улыбнулся, показав крепкие белые зубы. Налил в два фужера, один из них пододвинул к девушке. – Пригубите, французское.
– Будете раскалывать? – усмехнулась Михелина.
– Отнюдь, – пожал плечами Никита Глебович, отпил половину своего фужера. – Раскалывать вас не на чем, о каждом вашем шаге мне докладывают немедленно. – Он снова сделал глоток. – Мне доставляет удовольствие беседовать с вами, будто за окнами нет этой дикой зимы, унылого поселка, изможденных серых лиц… Вино, необязательная беседа, красивая девушка.
– В одежде каторжанки.
– Не поверите, она вас красит. Появись вы в обществе в таком наряде, вы бы немедленно стали законодательницей моды.
– Вы мне льстите, – смущенно улыбнулась Михелина.
– Ни в коем разе. Вы действительно красивы и сами это прекрасно понимаете.