– Это была не игра, – голос её стал жёстче, но без надрыва. – Это была именно она. Не кто—то похожий, не переодетый – она. Я знаю её лицо, голос, жесты. Она смотрела на меня, как живая. Не из другого мира, не из сна – просто была. Словно всё произошедшее – ошибка, и она вернулась, чтобы её исправить.
Следователь чуть приподнял бровь. Последняя фраза прозвучала почти театрально, но в голосе Оксаны не было пафоса – только искренность, детская и упрямая, способная сломить любое сомнение.
– Вы понимаете, – медленно сказал он, тщательно подбирая слова, – что всё описанное вами выходит за рамки возможного. Умерший человек не может появиться в гостиной, в окне, в чьём—то присутствии. Это не скепсис – это закон. Закон жизни и смерти.
– Я понимаю, – сказала она после короткой паузы. – Но это не отменяет того, что я видела. Я не прошу вас верить – я лишь говорю, что это произошло.
В этих словах звучало всё: и усталость от борьбы, и внутренняя уверенность, и то, что Анненков всегда называл «хребтом свидетеля» – состояние, когда человек уже не может отступить, потому что за спиной у него не предположение, а то, что он видел и пережил лично.
Следователь опустил взгляд на собственные руки, сложенные перед ним. Ногти были коротко подстрижены, кожа сухая, чуть потрескавшаяся от частого мытья. Он всегда смотрел на свои руки, когда не мог принять услышанное, но и отвергнуть его было невозможно.
Он снова посмотрел на Оксану.
– Вы боитесь?
Она взглянула в ответ – долго, прямо, без стеснения.
– Да. Но не того, что вы подумали.
– А чего?
– Что это повторится. Что я снова её увижу. Или хуже – не увижу, но почувствую, что она рядом.
Фраза повисла в воздухе, словно тень без источника. Анненков не знал, что на это ответить, и промолчал.
Дверь в гостиную открылась бесшумно – слишком плавно, будто не сопротивляясь, а сама приглашая войти. Следователь шагнул первым. Свет из коридора лёг узкой полосой на пол, не достигая дальнего угла. Остальная часть комнаты оставалась в густом полумраке, в котором предметы выглядели неопределённо, словно чуть смещёнными от привычных мест.
Он замер у порога, давая глазам привыкнуть. Просторное кресло у окна, старое и потёртое, было покрыто пледом в тон обивке. Плед оказался сложен неровно, один угол соскользнул на пол, будто кто—то действительно недавно сидел здесь и не поправил его. Однако в этой детали не было определённости – такое могло произойти и раньше, могло – и нет.
Комната застыла в состоянии заброшенности. Всё лежало на своих местах и молчало, словно сохраняя нейтралитет. Камин давно не топили, его чёрная пасть казалась бездонной. На решётке был серый пепел, словно копившийся веками. Над камином висело небольшое зеркало, отражавшее потолок и край окна. Его поверхность потускнела и помутнела местами – зеркало многое видело, но больше не могло отражать с прежней ясностью.
Анненков медленно прошёл вглубь комнаты, рассматривая привычные детали, которые теперь воспринимались с осторожностью: старинные часы, давно замершие, настольную лампу с абажуром, едва освещавшим столешницу, книги в небрежной стопке – как будто кто—то читал, но не дочитал, не успел или просто потерял интерес.
Он подошёл к креслу и замер над ним, изучая складки ткани и мелкую пыль на спинке. Осторожно протянул руку, словно в музее, где экспонаты запрещено трогать, но можно почувствовать их близость. Ткань была холодной – не просто остывшей, а словно впитавшей отсутствие тепла.
– Здесь, – сказала за его спиной Оксана. Её голос звучал тише, почти извиняющимся шёпотом, словно она боялась потревожить само место, позволив ему говорить за себя.