Дыхание её участилось, руки мелко дрожали.

– А дальше… не помню. Всё оборвалось внезапно, как нить. Следующее, что я почувствовала – холодный пол под спиной и онемение во всём теле. Когда очнулась, рядом была Милена, а за ней стоял он… профессор Рикошетников. Я рассказала, что видела. Он молчал. Потом устало сказал, что я перегрелась, что это нервы, галлюцинация, что он был в гостиной один. Он повторил это несколько раз, словно хотел убедить не только меня, но и себя. Но я знаю, что видела, и никакие слова не сотрут это из памяти.

В её голосе не звучало истерики, только усталость – усталость человека, которому не поверили в самое главное. Она посмотрела на Анненкова, и в её взгляде было не прошение и не сомнение, а ожидание: не просто реакции, а чего—то ясного, человеческого, живого слова, способного вернуть хотя бы на миг ощущение реальности или хотя бы подтвердить, что она не сошла с ума.

Следователь не ответил сразу. Он стоял молча, прислушиваясь не столько к её словам, сколько к теням вокруг, будто ожидая, что и они могут заговорить. Его взгляд медленно скользил по затенённым сводам коридора и задержался на дверном косяке, где пыль, возможно, ещё хранила касание той, кого здесь уже не должно было быть. В воздухе чувствовалось лёгкое дрожание – едва ощутимое дыхание, принадлежавшее никому. Это была не обычная тишина, а сгусток напряжения и постороннего присутствия, которое не исчезло, а лишь затаилось.

Анненков ощутил внутри тревогу – не страх, а чёткое понимание, что здесь произошло нечто значительное. Это не походило на вспышку памяти или игру воображения, и уж точно не было следом сна. Что—то прорвалось наружу – или, напротив, вернулось обратно, заняв прежнее место, словно никогда и не уходило.

Иван не торопился нарушать затянувшуюся паузу. Его молчание было не безразличием, а попыткой собрать услышанное в ясную, допустимую для разума конструкцию. Он знал: каждый человек верит в свою память, даже если она трещит по швам. Особенно тогда, когда душа истощена, а ночь кажется бесконечной.

Тогда он чуть наклонился вперёд, и голос его прозвучал сдержанно и мягко – так разговаривают с очевидцами катастроф, стараясь не разрушить их хрупкое равновесие.

– Вы уверены, что не спали? Не задремали хотя бы на мгновение, пока шли по коридору? Возможно, это был очень яркий сон, перешедший в реальность. Такое бывает при сильной усталости.

Оксана покачала головой – не резко, а словно заранее отвергая даже саму возможность этого. Взгляд её не метался, напротив, был твёрдым, прямым, с неподвижной глубиной, за которой угадывалось уже не чувство, а убеждение.

– Нет, – сказала она твёрдо. – Я не спала. Я шла за водой. Помню каждый шаг, каждый скрип половиц. Помню, как дрогнула тень на стене и как скрипнуло кресло, когда Софья повернулась.

Анненков внимательно наблюдал за её лицом, мимикой, дыханием. Это была не истерика, не растерянность и не попытка привлечь внимание. Женщина перед ним верила в то, что говорила, и эта вера тревожила.

– Вы раньше страдали бессонницей? Принимали препараты – снотворные, успокоительные или любые другие, способные повлиять на восприятие?

– Нет, – ответила она быстро и спокойно. В её голосе не было обиды, лишь твёрдая ясность. – Я не пью таблеток. Ни снотворных, ни успокоительных, даже травяные чаи – только вода.

Анненков коротко выдохнул, отмечая про себя спокойствие ответа, его простоту и прямоту. Значит, она не лгала – по крайней мере, сознательно.

– Возможно, это был кто—то другой, – осторожно предложил он. – Кто—то мог случайно или в шутку надеть платье Софьи, сделать похожую прическу. Это не редкость в доме, где её вещи в свободном доступе. Могло показаться…