В лаборатории всегда было прохладно. Не холодно, а именно прохладно – с той постоянной температурой, которая держится независимо от времени года, словно помещение само с собой давно договорилось о том, каким ему быть. Здесь пахло спиртом, пылью от бумаг, латексом и раз в неделю – свежим кофе, если кто—то из сотрудников решался выйти наружу. Лаборатория не терпела суеты, и потому здесь не было ничего случайного.
Софья впервые пришла туда в середине недели, без приглашения и заранее оговорённой смены. В тот день профессор проверял оборудование перед вечерним этапом работы. Он увидел её в дверях – спокойную, в пальто, с сумкой через плечо. Вениамин знал, что её интересует нейрофизиология, и подозревал, что её увлечение не продлится дольше пары месяцев, но вслух этого не сказал.
– Я могу помочь? – спросила она.
Он посмотрел на неё как на лишнюю деталь, правильную по форме, но не предусмотренную инструкцией, и только кивнул.
Поначалу они работали молча. Софья двигалась между столами, не задавая вопросов, протирала поверхности, подписывала контейнеры, разбирала документацию. Делала это с чёткой уверенностью, не проявляя нерешительности или навязчивости. Через три дня он перестал воспринимать её как ученицу – скорее, как орган лаборатории, который до этого бездействовал.
Через неделю она оформила протокол быстрее него самого, а ещё через две исправила запись расчёта, которую он не проверял три года. Профессор не сказал ничего, но начал чаще оставлять ей задачи, которые не хотел поручать другим.
В том, как он начал ждать её появления, было что—то неправильное. Не просто из любопытства или необходимости в помощи, а из неясной потребности, для которой не было названия. Софья никогда не опаздывала. Она появлялась всегда в одно и то же время и в одной и той же одежде – джинсах, свитере, халате, иногда плохо подобранном по размеру. Её это не волновало.
Он замечал, как она подкалывает волосы – не как жест, а как технический приём. Как держит колбу, как легко переводит взгляд с экрана на график. Она не задавала вопросов – она действовала.
Иногда они спорили – по—настоящему, без игры и притворства. Он не терпел ошибок, она не терпела давления. Между ними вспыхивали короткие перепалки, лишённые эмоций, но наполненные той точностью формулировок, из которых можно было составить главы методического пособия.
После споров всегда наступала пауза. Никто не извинялся – ни Софья, ни Вениамин. Просто продолжали работать.
Профессор чувствовал, что рядом с ней его разум меняется. Он не начинал думать быстрее, но гораздо важнее было другое: становился точнее, внимательнее к форме, к словам и к тем паузам между ними, в которых раньше не замечал ничего важного. Казалось, в её присутствии сам язык начинал требовать уважения.
Рикошетников начал замечать, как меняется его осанка, если девушка находилась рядом, как замедляется рука, прежде чем поставить пробирку, как она замирает в воздухе, когда он случайно встретил её взгляд.
Однажды Вениамин слишком долго наблюдал, как Софья делает запись: движение запястья, чуть склонённая голова, чёткий, почти мужской почерк. Девушка подняла глаза и заметила это. Но ничего не сказала, не отвернулась и не смутилась. Просто продолжила писать, и в этом было гораздо больше веса, чем в словах.
С того дня профессор понял, что присутствие может быть тишиной, требующей большего внимания, чем голос.
Лаборатория стала местом, куда хотелось возвращаться. Не ради результата или работы, а ради ощущения, что в комнате, где раньше всё имело только функциональное назначение, появилось что—то, не вписывающееся в систему.