Эти вечера стали частью их общего ритма, словно существовал негласный договор. После ужина, за которым почти не звучало слов, они переходили в гостиную. Там, у камина, начинался их ритуал: бокал вина, мягкий свет лампы, паузы между движениями. Софья задавала вопросы, Вениамин отвечал медленно, с длинными паузами, будто вспоминая не только события, но и самого себя в них.

Она почти всегда садилась в одно и то же кресло – чуть сбоку, на край подушки, словно временно. Пальцы сцепляла на коленях, иногда держала кружку с чаем. Он чаще стоял – движение помогало сохранять равновесие. Когда же садился, держал бокал обеими руками не потому, что бокал был тяжёлым, а потому что иначе руки начинали дрожать.

Темы менялись: биофизика, философия, структура сна, тишина, которую слышишь в абсолютной темноте. Софья не перебивала, не соглашалась автоматически и не спорила ради спора. Просто слушала. Когда же спрашивала, то не ради ответа, а чтобы продлить беседу.

Он говорил о вещах, которые давно в себе забыл. О студентке, однажды впавшей в постгипнотическое состояние на три дня, о том, как он всё это время не уходил из лаборатории. О мужчине, который лечился от страха темноты и вдруг заговорил голосом своей умершей жены. О собственной попытке уехать в Норвегию – не потому, что кто—то позвал, а просто потому, что хотелось исчезнуть.

Иногда они могли молчать целыми минутами, но это молчание было особенным – таким, в котором чувствуется согласие. Оно напоминало старый текст, где нет слов, только безупречно расставленные знаки препинания.

Однажды Софья спросила, почему он до сих пор работает. Вениамин хотел ответить привычно – ради института, ради дела, ради системы, – но вместо этого неожиданно для себя произнёс: «Чтобы не думать». Она кивнула, словно поняв не меньше, чем он сам.

В какой—то момент он начал ждать этих вечеров. Его день выстраивался вокруг них: эксперименты, встречи, звонки – всё заканчивалось точно вовремя, чтобы вернуться в эту комнату, к лампе, огню и к ней.

Он не знал, что почувствует, если однажды она не придёт. Возможно, ничего. Возможно, просто поднимется наверх. Или останется сидеть, глядя в пустой бокал, пока не погаснет пламя в камине.

Профессор понимал, что всё это недопустимо, неуместно и неизбежно. Но в этом было дыхание после многих лет, проведённых без воздуха. Поэтому он не запрещал себе ждать.

Софья не делала шагов навстречу, но и не отстранялась. Её поведение напоминало тонкий след мела на тёмной ткани – едва различимый, заметный лишь под определённым углом и освещением, но всё же существующий.

Каждый вечер оставлял ощущение чего—то несказанного. Не как недомолвку, а скорее как начало – будто все эти разговоры, тишина, огонь и молчаливое присутствие были лишь вступлением к фразе, которую ещё никто не произнёс.

Он не знал, к чему именно всё движется, но чувствовал, что движение уже началось. Это пугало, и одновременно приносило облегчение.

Огонь в камине трещал ровно, от стены за спиной шло мягкое тепло. Свет лампы падал на лицо Софьи так, что иногда он забывал, сколько ей лет, сколько ему самому, и какое сейчас время. В какой—то момент Вениамин понял, что это уже неважно. В этой комнате, где никто не говорил, что можно, а что нельзя, он впервые за долгое время ощутил, что не один.

После того как Софья поступила на вечерний факультет биологии в МГУ, Вениамин предложил ей работу в институте ассистенткой – без формальностей и чёткого расписания. Себе он объяснил это уважением к её отцу, хотя на самом деле его привлекала точность её движений и то, как она умела смотреть на вещи без спешки. Это решение было странным, и потому – логичным. Софья согласилась.