Гости сидели в полутени, словно фигуры театра теней. Сбивались по двое, по трое – у стен, у штор, возле буфета. Пальцы сжимали бокалы, но не поднимали их; губы шевелились, но слов не произносили. Тела казались опустошёнными – не от вина, а от невозможности говорить. Никто не смотрел в центр зала – туда, где теперь зияла пустота, на которую избегали смотреть из суеверия.
Анненков заметил женщину в красном платье, недавно рассказывавшую анекдот министру. Теперь она сидела с опущенными плечами, глядя в одну точку – точно в шёлковом узоре ковра скрывался ответ, который нельзя произносить вслух. Чуть дальше – пожилой академик, в кресле, с видом человека, чья парадная поза выдохлась вместе с музыкой. Рядом – юноша, бледный, судорожно сжимающий салфетку. Он словно ждал команды, после которой всё начнётся заново – уже с правильным концом.
Столы стояли ровно, цветы не увяли, вино не потемнело. Порядок был не нарушен, но теперь это был порядок после катастрофы. Вещи остались целы, но стены держали дом исключительно по привычке.
На первый взгляд обстановка выглядела роскошно: хрусталь, фарфор, вышитые скатерти. Но стоило всмотреться – и роскошь казалась мёртвой. Не богатством покойника – нет. Скорее, изысканным обманом, за которым пряталось нечто беспокойное.
Картина с женщиной в чёрном над камином чуть сместилась – едва заметно, но этого хватало, чтобы казалось, словно изменился её взгляд. Под люстрой сгущалась тень, слишком глубокая для такого освещения. А отражение венецианского зеркала у лестницы слегка запаздывало за реальностью.
Анненков подошёл к столу, присмотрелся к бокалу. Тонкая трещина у края стекла. Не от удара – скорее, от несогласия с тем, что его подняли в момент правды. Следователь не тронул бокал, не сделал записи, не позвал эксперта. Это будет позже. Сейчас было важно почувствовать: здесь умерло нечто большее, чем человек. Здесь треснуло то, чего не видно на фотографиях.
Чуть в стороне, у окна, стоял профессор Вениамин Степанович. Прямая спина, руки за спиной, поза памятника, которому не положено двигаться. Взгляд обращён внутрь себя – не растерянность, а выверенная пауза. Он не выглядел потерянным, скорее – заранее отмерившим диапазон допустимых эмоций.
Лицо профессора бледное, почти мраморное. Ни дрожащих губ, ни напряжённого лба. Только глаза – серые, холодные, внимательные. В них не было слёз, не читалось горе. Но именно это тревожило сильнее всего. Так не смотрят на смерть близкого человека. Так смотрят на событие, которое произошло не вовремя. Или наоборот – слишком вовремя.
Анненков знал таких людей. Умных, собранных, способных держать лицо, даже когда рушится весь мир. Но в профессоре было другое: не просто выдержка – отсутствие внутреннего отклика. Будто трагедия не вошла в него, а прошла мимо, едва коснувшись лацкана пиджака.
Следователь медленно двинулся к профессору. Не для допроса – для наблюдения. Нельзя допрашивать сразу. Сначала важно увидеть: как человек стоит, молчит, куда смотрит, когда думает, что его не видят. Вениамин не двигался, не избегал взгляда Анненкова, но и не искал его. Он не играл. В его поведении была слишком чёткая естественность, чтобы быть подлинной.
Анненков отметил, что пальцы профессора едва соприкасались – не в жесте тревоги, а с осторожной точностью, как если бы он перебирал в уме уравнение с одной, главной, неизвестной переменной. В этой позе не было волнения, только ожидание. Оно было направлено не на врачей, не на гостей, не на полицию, а внутрь – туда, где хранилась причина случившегося.