Следователь ждал, пока гул окончательно рассеется, а воздух успокоится, как занавес, ещё колеблющийся после порыва ветра, который уже ушёл. Он позволял этой остаточной тишине завершить свою роль до конца. Допросы начинались не с вопросов – а с взгляда, с выверенной паузы, с того самого молчания, в котором человек вдруг осознавал себя полностью видимым: без иллюзий и защиты, до самых уязвимых глубин.

Профессор подошёл без лишних движений. Его походка, положение рук и поднятый подбородок ясно говорили: трагедия произошла, но у него есть достоинство. Вениамин Степанович не выставлял защиты, однако сохранял внутренний контроль. Его сдержанность не была бронёй – скорее, сознательным управлением каждым жестом и выражением. Рикошетников был точен, как медицинский инструмент, предназначенный не для боли, а для правды. Или, по крайней мере, для её убедительной имитации.

– Благодарю, что согласились поговорить, – сказал Анненков, указывая на свободное кресло.

– Разумеется, – голос профессора прозвучал низко и ровно, отточенный десятилетиями лекций. – Я в полном распоряжении следствия.

Они сели друг напротив друга. Между ними находился стол с блокнотом и ручкой – минимум для соблюдения процедуры. Протокол должен был вестись отдельно, но Анненков понимал: важное происходило не на бумаге. Оно рождалось в паузах, колебаниях взгляда, в тех нюансах, что никогда не попадают в отчёты. Сейчас речь шла не о документах, а о тенях смысла, живущих между словами.

Анненков не стал задавать вопросов сразу. Он внимательно наблюдал, как профессор держит осанку – ровно, уверенно, без демонстративности; как кладёт руки на подлокотники – спокойно, ладонями вниз, слегка напряжённо; как смотрит прямо, не отводя взгляд, но и не подавляя им, словно привык контролировать каждую мелочь.

– Скажите, Вениамин Степанович… – начал он с лёгкой заминкой, не от нерешительности, а чтобы позволить собеседнику вмешаться, но профессор терпеливо дождался продолжения. – Софья в последнее время вела себя необычно? Что—то её тревожило?

– Софья… – профессор произнёс имя осторожно, словно прикасаясь к щеке покойной. – Она была талантлива, очень чувствительна и наблюдательна. И молчалива, особенно в последние недели. Не могу сказать, что это выглядело подозрительно. Возможно, усталость, давление. Мы много работали.

Он говорил спокойно, не моргая и не отводя глаз, как человек, у которого заранее продумана каждая фраза. Вениамин не казался лжецом; скорее человеком, который тщательно выбирает, какую грань правды показать и как именно её подать.

– Вы были близки? – уточнил Анненков. Вопрос прозвучал просто, но имел скрытое острие.

Профессор медленно кивнул:

– Она была мне… не скажу «дочерью». Это неправда. Но она была дочерью моего друга, Николая Волкова. Мы прошли с ним многое. И когда Софья оказалась в Москве, я чувствовал за неё ответственность.

Он сделал паузу и добавил чуть тише:

– Может быть, даже большую, чем следовало.

Анненков зафиксировал это признание не в блокноте, а в памяти. Оно было не прямым, но достаточным. Он не стал уточнять, что означало «больше, чем следовало». Если профессор и допустил слабость, он не отдаст её просто так.

– Когда это случилось, – Анненков сменил темп, – вы находились… где?

Вениамин не отвёл взгляда.

– Стоял в углу, рядом с камином, беседовал с академиком Анисимовым. Он поздравлял, вспоминал былые годы. Было шумно. Я услышал, как на сцене началось какое—то движение. Повернулся и увидел, что она уже падает.

– Сколько прошло времени между этими моментами?