Следователь не сказал ни слова. Пока в этом не было нужды. Важно было не то, что профессор скажет. Важно, как он будет молчать.

Пока медики оформляли документы, а Сиротин записывал технические детали, Анненков наблюдал. Не слушал, не расспрашивал – именно наблюдал. Это был его метод: считывать не слова, а паузы между ними.

Он заметил, что часть гостей начала постепенно оправляться – не внутренне, а скорее рефлекторно: поправляли манжеты, отпивали из бокалов, переглядывались. Это было остатком инерции, как в часах, у которых забыли завести пружину, но стрелки ещё продолжали двигаться.

На фоне общего оцепенения выделялись двое. Первый – молодой человек у окна, высокий, худой, с вечно встревоженными глазами. Павел Рикошетников, сын профессора, стоял неподвижно, будто вырезанный из пространства. Он казался одновременно не вовлечённым и наиболее связанным с происходящим. Нельзя было точно определить, переживает ли он утрату, но и спокойным назвать его было нельзя. Павел выглядел так, словно происходящее вокруг было спектаклем на чужом языке, который не удосужились перевести.

Анненков присмотрелся внимательнее. Молодой человек не двигался, не моргал. Пальцы рук, опущенные вдоль тела, напряжённо распрямились. Такая поза бывает у тех, кто не защищается не из доверия, а потому что не видит в этом смысла. Он стоял, словно гость на собственной свадьбе, которому забыли вручить программку.

Интуиция подала сигнал. Неявный – лишь лёгкий холодок внутри. Поведение Павла казалось отрешённым настолько, что любое движение выглядело бы нарушением внутреннего приказа о безмолвии. Анненков знал: в подобных случаях внутренняя буря либо только начиналась, либо давно закончилась – и тогда наступало опасное спокойствие.

Невдалеке мелькнула знакомая фигура – строгий тёмно—синий костюм, волосы цвета стали, походка человека, привыкшего всюду быть вовремя. Милена Робертовна, экономка дома, двигалась быстро и уверенно. В ней не ощущалось служебной формальности; скорее – строгая внутренняя система координат, выстроенная годами безукоризненного подчинения порядку и ответственности. Она старалась не привлекать внимания, но именно эта подчёркнутая осторожность делала её заметной.

Следователь отметил её отчуждённый взгляд, настороженно отведённый в сторону, будто опасаясь вопроса. Милена Робертовна не задерживалась рядом ни с кем, не произносила ни слова. Не скрывалась, но и не участвовала.

Анненков мысленно сделал пометку: холодная, молчаливая, слишком собранная и отстранённая – не столько дистанцией, сколько ощущением того, что она находится в другом времени, где всё уже свершилось, и осталось только ждать, пока остальные догонят.

Он не стал её окликать – момент был преждевременным, а преждевременность всегда ведёт к пустоте. Лучше дать человеку проявить себя не в словах, а в поведении.

Наклонившись к Сиротину, Анненков тихо произнёс:

– Всех. По списку. И персонал тоже. Порядок, нейтралитет, никакой разницы между профессором и официантом. Начинайте с тех, кто был рядом с девушкой в последние часы.

Сиротин коротко кивнул, не задавая уточняющих вопросов. Он прекрасно понимал, что распоряжение Анненкова – не формальность, а начало настоящей работы.

Гости начали переминаться. Кто—то поднялся со скрипом стула, кто—то – со вздохом. Ни криков, ни споров. Реакция была такой, будто пациенту объявили, что операция начнётся прямо сейчас: не потому, что стало хуже, а потому, что стало ясно, как все будет.

Анненков остался стоять в центре зала. Спокойный, прямой, с руками, сцепленными за спиной. Он не смотрел на гостей, он слушал молчание пространства. И в этой тишине было больше, чем в любом протоколе. Дом уже начал с ним свой разговор – не голосом, а дыханием стен, памятью вещей, трещинами в лаке. В диалоге участвовало и нечто чужое, оставшееся здесь после гибели – безликое, невидимое, живущее собственной тенью.