Любовь текла в израненном стволе,
томилась в хирургических отходах,
свистела в легких мертвых пароходов
и окликала лезвием в спине.
В надломе поднебесной тетивы
тугую книгу мальчик раскрывает
и снова упоительно читает
мол, жили-были кто-то,
но не мы.
«Все катится к весне наперебой…»
Все катится к весне наперебой.
И скоро загорать и к речке бегать.
Как быть той женщиной, которая с тобой,
когда-то я умела это делать.
Так просто, так легко, так невзначай,
не ставя целей, перспектив не строя,
гулять или лежать. И кофе-чай.
И даже борщ. И первое-второе.
Шестого мая в небе полоса,
заживший шрам арктического фронта.
И там, где раньше были небеса,
гнездо воронье, а не горизонты.
«Октябрь – время скорбных урожаев…»
Октябрь – время скорбных урожаев.
Как хорошо в объятиях живых.
Мы бабушек рыдая провожали,
но быстро научились жить без них.
Но что-то вдруг о них напоминает:
знакомая косынка или тень,
из ледяных забвений возникает
еще при жизни слепленный пельмень.
Все эти тряпочки, подушки, статуэтки,
транзистора хрипящий адский хор,
просроченные в шкафчике таблетки
и мертвецы, смотрящие в упор.
Все что при жизни жгло и умерщвляло,
как дрожжи распирало ветхий дом.
С какого перепуга это стало
единственным связующим звеном?
Зачем нам памяти фальшивые приметы,
продавленный диван, гнилой паркет.
Зачем вода, когда так много света.
Свет не гаси, запомни только свет.
«Чужбина врет, но неизменно манит…»
Чужбина врет, но неизменно манит.
Все тот же кофе, пиво из горла.
Гарун опять бежал быстрее лани,
чем заяц от двуглавого орла.
Предателю сдается дом без ванны.
Аренда – восемь месяцев вперед.
Гарун бежит в Стамбул из Еревана,
другой гарун бежит наоборот.
Что ты сказал вот этим странным бегом,
на что сменил отчизны благодать.
Темнеет. Дворник борется со снегом.
Ему бы все до вечера убрать.
Ежи
Чем сыпать соль на мякоть ран
и делать дабл-облом,
давай мы сходим в ресторан,
тут рядом, за углом.
Твой мрачный взгляд, твой гордый тон,
он утомил уже.
Сегодня скидки на планктон,
улиток и ежей.
Прочь откровенья и интим
и танцы в неглиже.
Давай ежей мы поедим,
пожрем ежей уже.
Мой дед иосиф
Мой дед Иосиф никогда не держал меня на руках.
Последней, кого он держал на руках, была его любовница,
простая русская баба, которая плохо плавала.
Дед погиб, вытаскивая ее из реки в санатории под Воронежем.
Может даже, это было в санатории Горького,
мимо которого мы проезжали вчера.
Это все неважно. Разметка территории смещается со временем,
как калька под дрожащей рукой. И, возможно, место,
где утонул мой дед,
надо искать где-нибудь под Москвой, в Ступино.
Не зря же меня так туда тянет.
В любом случае дед был отличным парнем,
хотя бабушка до самой смерти была другого мнения,
пока ее не похоронили рядом.
Как будто после смерти опять засунули
в холодную супружескую постель.
Теперь я старше своего деда.
Я нашла абрикосовый чурбак, чтобы вешать на него шляпу.
Когда она валяется на скамейке, на нее вечно садятся.
Мне показалось, что под шляпой не хватает носа.
Мы с отчимом приладили нос. Потом сделали в шутку очки
на резинке.
И получился мой дед Иосиф. Вот он, на картинке.
Мой дед теперь из твердого, как камень,
и тяжелого, как камень, абрикосового дерева.
Что еще сказать…
Влюбляйтесь в женщин, которые хорошо плавают.
Так, на всякий случай.
Я, например, отлично плаваю.
«Это с птицей прощается ветер…»
Это с птицей прощается ветер
и крылом к подоконнику льнет.
Это наши прозрачные дети
тянут руки из синих болот.
Это слово распалось на слоги,
первоцвет заблудился в весне.
Это дремлет в приюте безногий,
спотыкается в радостном сне.