Глядя на площадь, где разворачивалась сцена нового порядка и морали, он понимал, что это лишь начало. Начало чего—то ещё более страшного и глубокого, от чего невозможно спрятаться. Аркадий чувствовал полное бессилие и отчаяние, понимая, что никогда больше не сможет смотреть на людей как прежде. Теперь каждый человек казался ему загадкой, способной в любой момент страшно измениться.

С каждым выкриком толпы, с каждой брошенной бутылкой, с каждым аплодисментом Аркадий всё яснее осознавал, что прежний мир исчез. Вместо него родился другой – мерзкий и пугающий, в котором он был абсолютно чужим и потерянным.

Толпа застыла, ожидая нового, особенно яркого эпизода, который нельзя было пропустить. Женщина на досках стояла неподвижно, а взгляд её был тусклым и обращённым внутрь себя, точно как всё происходящее уже давно потеряло для неё смысл.

Мужчина, всё тот же, кто только что оскорбительно касался её, теперь вдруг стал вести себя иначе. Его движения приобрели нарочито ласковый, почти заботливый оттенок, и в этом несоответствии было нечто особенно мерзкое. Словно в нём вдруг проснулось нечто забытое и глубоко скрытое, что когда—то, возможно, было любовью или нежностью, а теперь выглядело лишь жалкой, гротескной имитацией человеческих чувств.

Он приблизился к ней медленно, будто желая подчеркнуть собственную власть и безнаказанность, и начал осторожно, почти заботливо касаться её плеч, шеи, волос. Эти прикосновения были такими нежными, что казались совершенно чужими здесь, на фоне грязных досок и жёстких цепей. Его дыхание участилось, наполняя воздух отвратительной смесью возбуждения и жестокости.

Женщина не сопротивлялась – она не могла сопротивляться. Её руки и ноги были прикованы, но хуже всего – она была связана изнутри, парализована осознанием беспомощности и неизбежности происходящего. Мужчина дышал ей в лицо, и в его взгляде уже не было ничего человеческого – только животное желание, грубое и примитивное, заслонившее собой всё, что когда—то было разумом и совестью.

Толпа вокруг смотрела с интересом, не с отвращением и не с протестом, а именно с интересом, с болезненным любопытством, будто перед ними разворачивалась захватывающая сцена театрального спектакля. Мужчина медленно наклонился к женщине, шепча что—то бессвязное, бессмысленное, оскорбительно—ласковое, и его пальцы, прежде грубые и холодные, сейчас казались почти нежными, трепетными, но эта нежность была лишь ширмой, маской, скрывающей настоящую, ужасную сущность того, что должно было произойти.

Женщина вздрогнула, словно проснувшись на мгновение, словно осознав, что сейчас произойдёт, но тут же снова замерла, опустив голову, и волосы снова скрыли её лицо. Толпа притихла ещё больше, замерев в напряжённом ожидании.

Он медленно, не торопясь, прижался к ней ближе, тело его дрожало, будто от внутреннего напряжения, которое он больше не мог сдерживать. Его дыхание сбилось окончательно, превратившись в тихое, прерывистое сопение, напоминающее звуки животного, пойманного в силки и потерявшего всякий контроль над собой.

И вот, в этой страшной тишине, в которой не было слышно ничего, кроме его дыхания, он вошёл в неё.

С этого момента всё вокруг словно растворилось в дымке. Толпа перестала существовать, исчезли доски, площадь, город. Остались только двое людей, объединённых страшным актом унижения, насилия, бессмысленного и мерзкого единения, в котором не было ни любви, ни страсти, только отвратительное и циничное пользование беззащитностью другого человека.