Кадансы, такт, и па, и туры,
Прощай, и скрипка и гобой!
Нас барабаны кличут в бой![5]

Эти старинные стихи и самый облик маршала рассмешили весь стол, кроме трех человек.

– Господи Иисусе! Мне кажется, – продолжал он, – будто и мне, как ему, только семнадцать лет; он вернется к вам, сударыня, весь в галунах; пусть его кресло до тех пор пустует!

При этих словах маркиза вдруг побледнела и, заливаясь слезами, вышла из-за стола; вслед за ней встали и все остальные; она с трудом сделала два шага и без сил опустилась в другое кресло. Сыновья, дочь и молодая герцогиня окружили ее; среди вздохов и всхлипываний, которые вдова маршала тщетно старалась сдержать, они расслышали ее слова:

– Простите!., друзья мои… это безрассудство… это ребячество… но теперь я так слаба, что не могу совладать с собой. За столом нас оказалось тринадцать, и причиною этому были вы, дорогая герцогиня. Но, с моей стороны, очень нехорошо, что я при нем показала себя такой малодушной. Прощайте, дитя мое, дайте я поцелую вас, и да хранит вас Бог! Будьте достойны своего имени и своего отца.

Потом она, смеясь сквозь слезы, как выразился Гомер, встала и отстранила его, сказав:

– Ну-ка, дайте посмотреть, каков вы верхом, прекрасный всадник!

Притихший путник поцеловал руки матери и отвесил ей низкий поклон; он склонился также, не поднимая взора, и перед герцогиней; потом почти одновременно обнял старшего брата, пожал руку маршалу, поцеловал сестру в лоб и вышел; мгновение спустя он уже сидел на коне. Все подошли к окнам, выходившим во двор; одна только госпожа д’Эффиа осталась в кресле – ей было дурно.

– Он пошел галопом, это добрая примета, – весело сказал маршал.

– Боже! – вскричала герцогиня, отпрянув от окна.

– Что такое? – испугалась мать.

– Ничего, ничего, – ответил господин де Лоне, – в воротах лошадь господина де Сен-Мара споткнулась, но он вовремя натянул поводья: вот он нам машет с дороги.

– Опять дурное предзнаменование! – проговорила маркиза, удаляясь в свои покои.

Вслед за ней разошлись и остальные – кто молча, кто тихо переговариваясь.

День в Шомонском замке прошел грустно, за ужином царило молчание.

В десять часов вечера старый маршал в сопровождении камердинера направился в северную башню, расположенную возле ворот и наиболее удаленную от реки. Было невыносимо жарко; старик распахнул окно, накинул на себя просторный шелковый халат, поставил на стол увесистый светильник и пожелал остаться в одиночестве. Окно выходило на долину, освещенную неверным светом молодого месяца; по небу тянулись тяжелые облака, и все располагало к грусти. Хотя Басомпьер по характеру своему отнюдь не был мечтателем, все же ему вспомнился разговор за обедом, и он мысленно стал перебирать свою жизнь и те печальные перемены, которые внесло в нее новое царствование, царствование, словно дохнувшее на него дыханием невзгод: смерть любимой сестры, дурное поведение наследника, утрата поместий и благоволения двора, недавняя кончина друга, маршала д’Эффиа, в комнате которого он сейчас находился, – все эти мысли исторгли у него невольный вздох; он подошел к окну, чтобы подышать свежим воздухом.

В эту минуту ему почудилось, будто со стороны леса слышится топот кавалькады, но тут пронесся порыв ветра, и маршал решил, что топот ему только померещился; потом все сразу затихло, и он тут же забыл об этом. Он еще некоторое время наблюдал за тем, как огоньки светильников мелькали в окнах лестниц и блуждали по дворам и конюшням и, наконец, гасли один за другим. Затем он снова опустился в большое, обитое штофом кресло, облокотился на стол и погрузился в размышления; вскоре он вынул из-за пазухи медальон на черной ленточке и прошептал: