Уже голоса в кабаке роились, как пчелы в улье. И Усатый еще хмурее присматривался с портрета. А я чего? – совсем запутался Иван. Я молчу. И даже нашел силы укорить себя: пьян ведь!.. А совсем недавно хотел уйти… К доброй вдове… Своими ногами… И пьянство не в оправдание. Сам Усатый со стены строго указывает: кто пьян напьется и во пьянстве зло учинит, того не то что простить, того даже особо наказать надобно, потому что пьянство, особо свинское, никому никогда извинять нельзя.
Без бога ни до порога.
И опять услышал: «Молчи, дурак!»
Так громко, будто ему самому сказали.
Но сказали не ему, сказали казаку, который, хватив из кружки, сразу же забубнил, горячась: «Да сам я видел эти бумаги… Сам подавал в съезжую…»
– Вот теперь сам и попадешь в съезжую!
– Кто богу не грешен, кто бабушке не внук? – не унимался казак. – Я ведь чего хочу?..
– Ну?
– Одномыслия…
– Это чего? Это как?
– Одиначества хочу. Чтоб всем хорошо было.
– Ишь, чего задумал! А было такое на твоей памяти?
– Не было, каюсь. Но ты помолчи! Ты не пестун мне! – возмутился казак.
И опять выругался:
– Пагаяро!
Иван опустил глаза. Вот еще странно. За десятником в простом платье и за его приятелем увиделось вдруг далекое, всплыло как из тумана – Сибирь… Казаки, похоже, бывалые… Вон портрет перед ними, а они хоть и бритые, не боятся Усатого. Видели, небось, многое. Ходили по Сибири, может, встречали где неукротимого маиора Саплина… Он не мог там не нашуметь… Спросить разве?
Остановись, сказал себе, не гневи Бога. Но сам же себе и возразил: так праздник ведь! Самый распоследний голяк сейчас пенником угощается. Шведа побили, ох, не малость! Мира добились. Двадцать один год сплошная война, а тут сразу мир! Как не выпить на радостях?
И еще подумал: много чудесного в мире.
Вот ему, Ивану, например, старик-шептун такое нагадал!
Может даже еще и сбудется, подумал весело, даже с некоторым внутренним бешенством. Это ведь только в канцелярии сплошь тишь. Там на больших столах зерцало, отписки, маппы, книги с кунштами, то есть с картинками. Он, Иван, некоторые такие книги домой приносил, вдове интересно. Он, Иван, совсем не простой дьяк, он имеет дело с секретными документами. Когда входит в канцелярию думный дьяк Матвеев, Иван не вздрагивает, не вскакивает сразу, как другие. И Кузьма Петрович зовет его тоже ласково Ванюшей. Уважает за ум, за умение, за порядок.
Подумал весело: а вот заговорю с десятником!
Я ведь тоже бывал в Сибири. При мне убивцу брали.
Дикий парнишка ссек мне палец, а мог и голову ссечь. Я диких гусей над сендухой помню. Они летят там – черны от копоти, так много по Сибири горит костров. Почему правда не поговорить с простым десятником?
Молчи, приказал себе. Таким, как ты, язык режут.
Сам себя испугался: при таком кураже и еще не в Сибири?
Вообще-то Иван боялся нарушить давно привычную размеренную жизнь при доброй вдове, при строгой канцелярии. А то было однажды весной, в третий день запоя, что не в кружале, а в храме божием так впал в туман, что спокойно на глазах у всех с невозмутимой неспешностью снял крышку с чаши святой воды и крышку ту поставил себе на голову. Хорошо, миряне просто выбросили шалуна вон, а могло кончиться Тайным приказом…
Но как быть, как быть? – снова пожалел себя.
Как быть, если накатывает тоска, если сердце щемит, а дождь санкт-петербурхский бесконечен и беспросветен? В Сибири от такой тоски дикующие уходят в леса, садятся на пенек, неделями не берут в рот пищу и так незаметно умирают. Там, в Сибири, никто дикующим мешать не станет – сиди себе на пеньке и умирай. Это в Санкт-Петербурхе надо от всех прятаться: и от Усатого, и от приказа Тайного, и от строгого думного дьяка, даже от доброй соломенной вдовы.