«Не чертил бы ты, Ромушка…» – вздохнула мама.

Ее голос заглушил визгливый смех Цынги.

– Кусается, с-с-сука! – загоготал он, послышался шлепок, сдавленное сопение.

На обоюдное обжимание в подъезде происходящее там больше не походило. Рэм покачивался, держался за перила, пудовая голова так и норовила упасть на грудь. Ему невыносимо хотелось спать и совсем не хотелось вмешиваться. Он поднялся на последние три ступени, шатаясь подошел к двери и пристроился ключом к замку.

– Пусти! – Голос был приглушенным, Рэм не узнал его или постарался не узнать, что, по сути, одно и то же.

– Ну Варенька, ты чего несговорчивая такая, детка? – А холодный голос Лимончика было не перепутать. – Сказала же, лучше под пса ляжешь, нá тебе пса, ложись.

Цынга снова расхохотался, срываясь на истеричные всхлипы.

– На хрен иди! – выкрикнула Варя.

Еще один шлепок, еще один задушенный всхлип.

Рэм рванул вверх по лестнице в ту самую секунду, когда решил, что встревать не будет. Ну что ему Варя эта? Кивали друг другу при встрече, встретил бы в толпе – не узнал. Это бабки их дружили полжизни: как на комбинат пришли, так и приятельствовали. Сахар одолжить, квиточки из ЖЭКа сравнить, кости обсосать певичке какой-нибудь с телика. Но разве это повод подставляться? Нет, конечно. Иди лучше проспись, Ромочка.

Только Ромочка уже бежал к следующему пролету, перепрыгивая через ступени, а когда взобрался наконец, то чуть не рухнул прямо под ноги Цынге. Тот даже не заметил, слишком занят был, вколачивая в трухлявую стену подъезда отбивающуюся от него Варю. Кофточка на ней была уже порвана, лифчик сполз на живот, одна лямка впилась в плечо, другая висела порванной. Цынга держал ее за горло, на коже багровели пятна, еще немного – и станут синяками. Щеки горели от ударов, но Варя продолжала отпихивать от себя болезненно тощее, до ужаса сильное тело Цынги.

Рэм застыл на последней ступени, в мутном сознании тяжело складывались части картинки. Он бы долго еще простоял так, покачиваясь и тупо пялясь. Но Варя его услышала, распахнула зажмуренные глаза, дернулась сильнее. Этого хватило, чтобы их взгляды встретились. Его – осоловелый от выпитого, ее – обезумевший от страха.

– Рома, – беззвучно позвала она, по-детски округляя разбитые губы.

Но Рома не слышал. В нос ему ударила травяная горечь. Каждый раз это было как упасть в ледяную воду, ошалеть от холода и ужаса, наглотаться, забиться, а потом вдохнуть ее, чтобы закончить агонию. Но становилось только хуже. После первого вдоха горечь заполняла легкие, разрывая их невыносимой болью. Рэм пытался кашлять, но не выходило, его тело подыхало от мучений, но не слушалось. Оно растворялось в видении, продолжая биться в судорогах. И все, что оставалось Рэму, смотреть и молиться, чтобы это скорее закончилось. Чтобы тот, кто должен был, быстренько сдох, отпуская Рэма из своей смерти, как из западни.

Только в этот раз подыхал не дворовый пацанчик, обдолбавшись всей дури, что дал ему на продажу Толик. И не очередной бездомный. И не дядя Ваня – местный алкаш и дворник, которого на днях подвела любовь к голубям. Это ж надо было спьяну полезть на крышу, поглазеть, как летает брненский дутыш. Наглядеться-то он нагляделся. И умер, наверное, очень счастливым, когда оступился на шаткой лестнице и полетел, словно тоже был из голубиной породы, только не вверх, а вниз.

Рэм тогда даже загляделся на эту странно красивую смерть. Но быстро забыл, как все свои последние видения. Что положено, тому и быть. Не его это дело, не его забота. Живи себе, Ромка, пока сам не сдохнешь.