Как было уйти от нее – дрожащей, униженной, избитой? Рэм хотел бы, да не смог. Так и остались стоять. Не приближаясь, но и не расходясь.
– Я обязательно пойду в полицию. А ты свидетель. И должен пойти со мной, – каким-то отстраненным, отрепетированным голосом сказала она, помолчала и добавила: – Пожалуйста.
Это «пожалуйста» его, конечно, добило. Рэм оперся о черенок, прогнал из головы образ, как он приходит в отделение полиции, садится за стол к участковому Прохору Игнатьичу, который у Толика главный гурман, и тоненьким голоском начинает докладывать, мол, Лимончик совсем распустился, гражданин начальник, девок по подъездам портит, псами их травит, вон Цынга, блаженный наш, Варю Кострыкину чуть насмерть не засосал, пылесос чертов.
«Не черти», – попросила мама.
Не буду, ма. Не буду.
– Никуда я не пойду. И ты не пойдешь, – по слогам, как маленькой, сказал Рэм. – Ты никому ничего не станешь рассказывать. Не будешь жаловаться, не будешь разбираться. А лучше поезжай куда-нибудь на месяцок. К подружке в Москву, на море там, в горы. – Откашлялся, показно сплюнул под ноги. – Вчера ничего не было, поняла?
И самому стало тошно от собственной трусости, но сдержался. Так правильно, других вариантов нет. У Вари задрожали губы. Потекло из носа, домиком на лбу сошлись брови. Только глаза потемнели не от обиды, а от злости.
– Не было? Не было, говоришь?
Рванула узел шарфа. На белой коже багровел, уходя в синеву, отпечаток ладони. Можно было разглядеть, как сильные пальцы обхватывали мягкую шею, можно было представить, как их обладатель тащил Варю к себе, чтобы присосаться отвратительной пастью. Голыми деснами впиться, пока свободная рука уже шарила под кофточкой, сжимала, выкручивала, вон синева протянулась от высокого ворота между ключиц. Тварь. И Цынга – тварь, и ты сам, Ромочка, сука последняя, если отведешь сейчас взгляд.
Вчерашняя злость всколыхнулась в Рэме: не соврать теперь, что драка была пьяной глупостью, и за белой лошадью не пойти. Не идти нужно было вчера.
Остаться дома, лениво слушать, как бабка разговаривает с телевизором, костерит последними словами проституток и воров, а потом крестится и молитву шепчет. Нет же. Потащила его нелегкая. Пошел к Серому, разлили беленькой, запили пенным, закусили воздушным горошком с дымком. Десять рублей пачка, а сколько удовольствия! Вышел на улицу в ранних сумерках. Пересек палисадник, дорогу перешел, помахал рукой водиле, что его пропустил, сигналя истошно, но как-то по-доброму. А когда подошел к подъезду, услышал возню.
Первая мысль была добродушная: мол, вот же черти малолетние! Невтерпеж совсем, по подъездам шарятся, дома-то мамка заругает. А потом услышал голос Цынги. Его ни с кем не перепутаешь. Гогочет над чем-то, пускает слюни. Поговаривали, что в детстве он был ничего так, здоровенький. Среднюю школу закончил даже. Это ж сколько нужно выжрать дряни, чтобы из чьего-то там сына Максимушки стать облысевшим, потерявшим зубы чудищем? Рэм как-то и не задумывался, что Цынга тоже чей-то сын. А когда эта мысль пришла в голову, то долго потом сидела в ней раскаленным саморезом.
Он тогда еще сильнее уверился в правоте данного обещания: бухать – бухай, а сидеть на хрени химозной не смей. В этом Рэм поклялся сам себе по дороге к бабке. Что в Клину его ждет тотальное дно, он даже не сомневался. Избитому, испуганному до нервной икоты, ему хотелось опуститься на самую илистую грязь, закопаться и сдохнуть там. Лишь бы никогда больше не видеть отца. Не задумываться о том, что случилось. Он ведь на самом деле думал, что поехал крышей. А может, и поехал. И едет до сих пор. Ну и черт с ним.