Издали я наблюдал за мидийскими войнами, вынудившими греческие полисы объединиться против Персидской империи, чтобы отогнать войска Дария и Ксеркса. Издали я отметил, что после победы греков распри возобновились. Я видел, как полисы состязаются в пышности даров святилищу, выстраивая ряды статуй: бык из Коркиры, афинские военачальники из Марафона, бронзовые спартанские солдаты – такое множество приношений говорило не только о благочестии и набожности, но и о хаосе, раздорах, политических конфликтах, когда торжество одного направлено на попрание другого. Победы чередовались с поражениями. Шли годы, и, наблюдая изменения в Дельфах, я улавливал мечту о греческом единстве – единстве, которое неизменно опровергалось, да его на самом деле и не было. Говоря на одном языке и почитая одних богов – с небольшими местными особенностями, – греки представляли собой разнородную общность. Лишь один город страстно желал объединения всех греков, хотя злые языки утверждали, что он действовал в своих интересах: то были Афины.

По слухам, там установился новый и весьма необычный режим. За время своего многовекового опыта я повидал разные режимы: в одних вся власть принадлежала единственному человеку – вождю, деспоту, тирану; в других правила элита – аристократы, жрецы, толстосумы. Концентрация власти была нормой, и мне казалось, что в том и состоит суть правления. Но в Афинах наблюдалось нечто иное: они установили тщательно проработанное разделение власти между тысячами жителей. Они называли их гражданами, а свой режим – демократией[8]. Такой замысел казался мне призрачным и опасным, я не мог вообразить, как может существовать подобная химера. Но она существовала, и Афины процветали. Этот город неудержимо меня манил.

Неужели я нарушу свою клятву?


Однажды утром я отбросил сомнения: совершил омовение, подстриг бороду, облачился в набедренную повязку и девственно-чистую тунику и спустился к культовым местам.

Солнце еще не высушило окрестности, и от моря наползал душный туман.

Подходя к храму Аполлона, я заметил, как туда проскользнула пифия. После очищения в Кастальском источнике она завернулась в шерстяной плащ и тайком прошмыгнула в храм, стараясь остаться незамеченной. Казалось, на треугольном лице этой женщины были одни глаза, огромные, выпуклые, обведенные сиреневыми кругами; несмотря на молодость, она двигалась механически, как деревянная кукла, в ней не ощущалось одушевления. Видно, она была измучена режимом, навязавшим ей эту роль… Избранница жрецов, она проводила многие часы в трансе на потребу паломников или же готовилась к этой миссии, когда храм был закрыт; чтобы войти в гипнотическое состояние и установить связь с богом, ей следовало превратиться в послушное орудие, опустошиться, отстраниться от себя, стать доступной для других, безвольной, подавить в себе все посторонние желания, мысли и чувства, покинуть свое тело и душу, жуя лавровые листья и вдыхая зловонные пары. Она впускала в себя бога, как луна отражает солнечный свет. Прорицание обходилось прорицательницам дорого – это занятие их настолько изнашивало, что жрецы зачастую привлекали по нескольку гадалок одновременно, иногда для замены служительницы культа, если та теряла сознание, а иногда ей в помощь, при чрезмерном притоке паломников. Хоть и говорили, будто пифии непременно девственницы и высокого происхождения, то были пустые слухи; молодая или старая, богатая или бедная, образованная или безграмотная – все это было не важно; от нее требовалось лишь одно: превращаться в медиума, иметь склонность к безоглядному самоотречению, полной отдаче себя в пользование божеству.