В конце концов, завуч постановил следующее: меня отдать в художественный кружок или школу, а на обычных уроках строго-настрого запретить рисовать вольности, чтобы не смущать одноклассников и Агату Вилорьевну. Правда, я выхватил только слова «запретить» и «смущать». И оба они страшно меня огорчили, а строгий взгляд матери и странная тоска отца, после того как мы покинули кабинет с забавными часами, заставили принять решение бороться. «Ещё чего», – думал я по дороге домой, униженный этим непонятным взрослым разговором, – «вы все у меня ещё посмущаетесь. Для настоящего художника нет никаких запретов!» Эту фразу я, кажется, вычитал в какой-то книжке с верхней полки родительского стеллажа, а, может, сложил сам.
Вот тогда-то, в тот сентябрьский день, и начался мой бунт, соединивший в себе два ненавистных понятия: запреты и смущение. Так что я игнорировал всё разрешённое, но тянулся к запрещённому или запрещаемому и постоянно смущал окружающих. Поначалу довольно скромно. Стоит признать, что в том возрасте смелости мне недоставало. Но, один раз ощутив свою власть над ситуацией и над умом школьной толпы, я приободрился и азартно влился в новую, забавную игру.
Родители последовали совету скучного завуча и записали меня в художественный кружок, в котором я, кстати, так и не прижился. Педагог прямым текстом через два месяца объявила, что талантов у этого ребёнка нет никаких, кроме непоседливости, и попросила больше никогда не приходить и за кисти не браться. Я был рад. Всё равно на занятиях скучал, выслушивая то, что давно прочитал в книгах, и марал бумагу, прикидываясь пятилеткой. Семейный лагерь раскололся надвое, и дебаты о моём будущем не прекращались вплоть до Нового года, а потом сами собой сошли на нет.
Зато моё рвение к творчеству только возросло. До летних каникул в стенах школы появились следующие рисунки: голая геометрическая женщина в мужском туалете на втором этаже; растерзанная лань, составленная из трагично-алых кругов на парте в кабинете биологии; чёрно-белая абстракция, символизирующая тотальную ненависть к школьной столовой, оттого и изображённая на её задней двери; и финальный аккорд разноцветных аляпистых пятен, призванный внести радость от скорого конца учебного года на недавно выбеленной стене школьного торца, выходящего на оживлённую улицу.
Мама кричала чуть ли не до припадков каждый раз, когда раздавался звонок от классного руководителя или администрации. Отец сурово качал головой и угрожающе сжимал кулаки. Приезжали обе бабушки по очереди, чтобы провожать меня от дома до школы и обратно, а потом сторожить под дверью комнаты. А рисунки всё равно появлялись. Я ехидно улыбался на уроках рисования, подмигивая одноклассникам, с нетерпением ждавших новую выходку, – я стал местной звездой. Только вот моя тайная любовь, моя муза – Агата Вилорьевна – становилась строже и уже не проявляла ко мне столь желанного внимания.
Любовь свою к ней я забросил после шестого класса, когда уроки рисования сменились уроками труда. Интересы мужской моей части тоже переменились: теперь я с любопытством поглядывал на ровесниц, рисовал их так, как видел, за что регулярно получал обидные обзывательства и даже пощёчины. Но меня они скорее веселили, чем заставляли злиться. Я знал, что девчонки эти глуповаты и ничего не понимают в настоящем искусстве. Себя-то я считал чуть ли не экспертом: после уроков ходил в читальный зал ближайшей библиотеки, усаживался в дальнем углу и штудировал книги с художественными альбомами, делал наброски и доводил до ума дома всё за тем же столом у окна.