Август умер (Гильденстерн), мёртв сентябрь (Розенкранц)…
Облетает поле стерх, где докашивают рапс.
Молибденов цвет воды, долг молебен-листопад,
Пар, идущий от скирды, словно едкий самосад.
Стог – рапирою (Лаэрт), Гамлет (шпажка канапе).
Спит игрушечная смерть милой ящеркой на пне.
Где докашивают рапс, лес, как замок Эльсинор,
За который (Фортинбрас) ветер затевает спор.
Вот и весь тебе Шекспир, череп Йорика – валун.
Я, закрыв ладонью спирт в стопке времени, вздохнул,
Выпил, сплюнул, закурил «Аполлон» – Полоний! Сад.
Ливень (Клавдий) лил и лил быстродействующий яд
в ухо-озеро (отец принца датского – король)…
Замигал на кухне свет, как порхающая моль.

Риф

Я так хотел бы умереть:
Как остов, обрасти кораллом,
Чтоб удавалось подсмотреть
Каранксов, розовых и алых.
Тогда б акула плавники
Чесала о мои лопатки,
Окаменевшие соски
Моллюски трогали украдкой.
Жестокосердный осьминог —
Проклятье маленькой вселенной, —
Свивая щупальца в клубок,
Мой мозг сосал, прикосновенный.
Аквалангисты чередой,
Сверкая фотоаппаратом,
Рыбодобычливой стрелой
Проткнули сердце мне, как атом.
И сердце, мёртвое давно,
Вспорхнув растерянной медузой,
Мятежно стукнулось о дно
Дрейфующего сухогруза.

Письма

Плавают на поверхности сетчатого пруда
Листья, как письма верности… Плачет по ним вода.
Бродит луна, оплавлена, словно фатальный воск.
Письма не озаглавлены, письма плывут под мост…
Некоторые зачитаны до поминальных дыр,
Свёртками нарочитыми, свёрстаны в пир и в мир.
Будто звезду мигальную, я подношу свечу,
Тайную и опальную, вечности по плечу.
Литерами размытыми, рыбою (сам с усам) —
Письма ладонью вытру я и помолюсь на храм.
Сердце, что медный колокол, гулок его набат…
Холодно, очень холодно. Письма в руке дрожат.
Если бы изначально мне письма поднять с земли —
Не было бы печальнее песни, чем «Журавли».

Замор

Сожрёт меня взгляд исподлобья, как черви ухоженный труп,
Шатается сердце-надгробье; похожа на выбитый зуб
Могила – оскалена волчья погоста внезапная пасть,
Где желчь и глазливая порча помогут упасть и пропасть.
Меня раздражает предтеча зимы – нашпигованных рек
Шуга… и ещё – человечек, зовущий себя: имярек.
Метелей досадные сплетни, в глухие морозы – замор,
Так рыба вдыхает последний песок зимовальных озёр.
И чахнет овражная пойма, и вязнет стожок-старожил,
И воздух могилы, как войлок в прожилках берёзовых жил.
Обычная метаморфоза: иконка исчезла из рук.
Вдали перестук тепловоза железнодорожных излук.
Я чую чешуйчатой речью в глухом летаргическом сне —
Дышать в мутном озере нечем… Агония рыбы на дне.

Одоленцы

Неотступное чувство Китая – муравейник в сосновом лесу…
Первый снег оседает, не тая, как следы реактивного СУ.
Перелесок разлапистым гризли, любопытствуя, встал на дыбы,
Исчезают неясные мысли, словно вбитые гвозди в гробы.
Как взъерошенный чубчик ребёнка, вдоль дороги – сухая трава,
На воде – полимерная плёнка, освещаема солнцем, нова.
Стог, покрывшись навязчивым снегом, неожиданно лопнул по швам…
Хорошо, открестившись от века, прижимать невесомость к губам!
Сколочу (а зачем?) табуретку, почитаю от скуки Ли Бо…
Приобщая еловую ветку и в одном экземпляре прибор
Для молитвы минувшему году (как не вовремя умер сосед!).
Неотступное чувство исхода? Или чувство, что выхода нет?

Конфуций

Рука – не река с рукавами… Сожму междуречье в кулак.
Заката полосное знамя и флюгер, как сваренный рак.
Прибрежные заводи куцы, резвится сомовья семья:
– В чём смысл плесканий, Конфуций?
– Не знаю, раз рыба – не я…
Нельзя передать ощущенье того, что на ощупь и цвет
Порой обретает значенье, но в чём философии нет.
Поэтому непредсказуем ход жизни, где каждый предмет