Потому что медленно, лениво и сыто ко мне поворачивается он...
_____________________________________
1 Анаграмма, составленная из латинских названий семи смертных грехов.
8. ГУДОК ЧЕТВЁРТЫЙ
...они нагрядывают быстро. Лысик чуть позади, а здоровяки — побегают. Оба сразу, хватают, крутят, уроды.
Визжу, лягаюсь, пытаюсь укусить.
Толстый кидается на них:
— Не трогайте её, слышите?! Это не она! Это не Мария Смирнова!
Кто бы его слушал! Отшвыривают, как того прыгуна. А потом добирается лысик, ширяет — тонко, больно. Во мне — огонь и муть. Сгораю и всё плавится в мареве.
Прости, Тотошка. Дура, что не слушала... Теперь знаю, почему убивают сонников …
…что за на фиг? Кто подсунул мне под голову кирпич? Ай, сссссс... Убью!
Мотает по сторонам, всё затекло и башка вот-вот лопнет. Ненавижу всех, в этой холщине уже и поспать нельзя! Опять куда-то рыпаются! Не сидится бабе Коре на месте. А может Тодор? Стоп!
Веки пудовые, не поблымаешь, как раньше. Разлепляю однако, зырю. Не холщина явно. Стены прочнее. Лавка у стены. Дрожит всё: соображаю — колымага.
Напротив — здоровяки лысиковы. Хоть и правильные, но мерзкие. У одного шрам через морду. Другой лыс, как барабан. Только по краю, ближе к ушам, полоска волос. Дрыхнут вроде.
Но я то знаю: стоит рыпнуться — налетят. А у меня руки за спиной, хламидой скручены, ноги тоже замотали и башка — пудовая гиря. Мне не выкрутиться. Гиль учил лезть, только если можно выкрутиться. А если нет: сиди и жди. Будет ещё.
Жду.
Колымага тормозит, здоровяки вскидываются. Не дрыхли! Так и знала. Один дверь открывает, другой — тянет меня как мешок, по ногам-рукам спелёнатую.
А вот я не торможу, верчу головой, как болванчик: бунь-бунь... Так, лес. Поди, Сумрачный. Уже лучше. Правда, не знаю, где вылезу в Залесье? А ну если у Разрух или на базаре: здрасьте, Тодор, привет, кашалотики, вот и я! Тогда туго придётся. Но близость леса успокаивает — дом близко. Прорвусь! Уж что-что, а выживать умею. Выжила же в Подземельях Шильды, значит, смогу и здесь.
Останавливаемся у дома. Этот не до неба. Так, чуть выше деревьев. Три окна вверх. Красили в жёлтый, да давно и уже облез. Затаскивают в коридорчик, скидывают на скамью.
Напротив дед. Добрый такой. Зеньками светлый. Лыбится, подмигивает мне: мол, живём. Лыблюсь в ответ, хороший дед, заражает тёплым.
Лысый с полоской говорит деду:
— Принимай товар, Петрович.
— Где ж товар?! — слабо возмущается дед. — Барышня вроде, и хорошенькая.
Снова блымает мне.
— Эта хорошенькая ранила психолога в горбольнице! Вишь, спеленали её. Буйна!
Подключается шрамированный:
— Но наш завотделением её хорошо накачал, смирной будет до завтра.
— Эх, дубьё! — качает головой дед. — Вам бы только накачивать кого. Подходу не знаете!
— Ваши знают, вот и найдёте подход. А пока вот тут распишись, — суёт деду какую-то бумагу. Тот черкает и встаёт из-за стола.
— Ну что, красавица, идём что ли?
— Пашка, проводи, — кивает лысо-полосатый шрамированному, и тот снова хватает меня и волочёт. А сам на место деда плюхается и достаёт какой-то прибор: плоский такой, с кнопками.
Что он там делает, уже не рассмотреть, за угол ушли. Дед заводит меня в комнату, и пусть она не такая, как в лаборатории, и нары поплоше, но у меня щемит глаза — никогда своей комнаты не было. Да что там — даже холщины! Даже нар!
Тут нары, столик, сидуха, и главное — окно. И солнце, и небо, и лес.
Сажусь на нары, тогда Пашка со шрамом машет деду: бывай и уходит. А дед качает головой и начинает меня распутывать.
— Что ж ты, красавица, такая молодая, а уже на людей прыгаешь? Нехорошо это.